МОКРОПСЫ, 25-ГО НО‹ВОГО› ИЮЛЯ 1923 Г.
Милый друг,
Что у Вас в точности было с Э‹ренбур›гами?
Причин, вызывающих этот вопрос, сказать не вольна, цель же его — продолжать относиться к Вам, как отношусь, а для этого мне нужно одно: правда, какая бы она ни была!
Я хочу Вас безупречным, т. е. гордым и свободным настолько, чтоб идти под упрек, как солдат под выстрелы: души моей не убьешь!
Безупречность — не беспорочность, это — ответственность за свои пороки, осознанность их — вплоть до защиты их. Так я отношусь к своим, так Вы будете относиться к Вашим.
Предположим, человек трус. Выхода два: или перебороть — или признаться, сначала самому, потом другим. — «Да, я трус». И, если этих других чтишь, объяснить: трус потому-то и потому-то. И все. — Просто?
Но, возвращаясь к Э‹ренбур›гам: повода к расхождению могут быть два: красота Л‹юбови› М‹ихайловны› и идеология И‹льи› Григорьевича ›, т. е. Ваше притяжение к первой и Ваше оттолкновение от второй. И в обоих случаях — вопрос формы, ибо ни одна женщина не рассердится на то, что она нравится, ни один мужчина не оскорбится на то, что с ним не согласны. Форма, нарушенная Вами. — Так?
Дружочек, нарушение формы — безмерность. Я неустанно делаю это в стихах, была моложе — только это и делала в жизни! Все пойму. Посему, будьте правдивы. Не приукрашивайте, не выгораживайте себя, не считайте меня меньше, чем я есть, и моего отношения — поверхностнее.
И в вопросе моем памятуйте одно: его цель.
_________
О Вашем последнем письме. В нем есть некий тяжелый для меня налет эстетства, который я заметила уже в Вашем отзыве о Психее.
Говоря о стихах «Бессонница» и еще о каких-то, Вы высказываете предположение, что поэт здесь прельстился словом. Помню, что читая это, я усмехнулась. Такая же усмешка у меня была, когда я читала Ваше письмо. «Сладость любви», «отрава любви», «мечта», «сказка», «сон», — бросьте! Это — арсенал эстетов. Любить боль, потому что она боль — противоестественность. Упиваться страданием — или ложь или поверхность. Возьмем пример: у вас умирает мать (брат — друг — и т. д.) будете Вы упиваться страданием? У Вас отнимают любимую женщину — о, упоение может быть! Упоение потери, т. е. свободы! Боль, как средство, да, но не как цель.
Ведь в физ‹ическом› мире, как в духовном, один закон. Что ложь — в одном, неминуемо ложь и в другом. Раны своей ты не любишь, раной своей ты не упиваешься, ты хочешь выздороветь или умереть. Но за время болезни своей ты многому научился, и вот, встав, благословляешь рану, сделавшую тебя человеком. Так и с любовью.
Есть еще одна возможность: рана мучительна, но она — все, что у тебя есть, выбор между ею и смертью. Предпочитаешь мучиться, но это есть насильное предпочтение, а не Ваш свободный выбор.
Словом, — бросьте отраву!
Единственная отрава, которой я Вас отравлю, это — живая человеческая душа и… отвращение ко всяким другим отравам!
_________
Об эстетстве. Эстетство, это бездушие. Замена сущности — приметами. Эстет, минуя живую заросль, упивается ею на гравюре. Эстетство, это расчет: взять все без страдания: даже страдание превратить в усладу! Всему под небом есть место: и предателю, и насильнику, и убийце — а вот эстету нет! Он не считается. Он выключен из стихий, он нуль.
Дитя, не будьте эстетом! Не любите красок — глазами, звуков — ушами, губ — губами, любите всё душой. Эстет, это мозговой чувственник, существо презренное. Пять чувств его — проводники не в душу, а в пустоту. «Вкусовое отношение», — от этого не далекo до гастрономии.
О, будь Вы сейчас здесь, я повела бы Вас на мою скалу, поставила бы Вас на гребень: Владейте! Я подарила бы Вас — всему!
Дружочек, встреча со мной — не любовь. Помните это. Для любви я стара, это детское дело. Стара не из-за своих 30 лет, — мне было 20, я то же говорила Вашему любимому поэту М‹андельшта›му:
— «Что Марина — когда Москва?! «Марина» — когда Весна?! О, Вы меня действительно не любите!»
Меня это всегда удушало, эта узость. Любите мир — во мне, не меня — в мире. Чтобы «Марина» значило: мир, а не мир — «Марина».
Марина, это — пока — спасательный круг. Когда-нибудь сдерну — плывите! Я, живая, не должна стоять между человеком и стихией. Марины нет — когда море!
Если мне, через свою живую душу, удастся провести вас в Душу, через себя — во Всё, я буду счастлива. Ведь Всё — это мой дом, я сама туда иду, ведь я для себя — полустанок, я сама из себя рвусь!
_________
Дружочек, это все не так страшно. Это все, потому что Вы там, а я здесь. Когда Вы увидите меня, такую равнодушную и такую веселую, у Вас сразу отляжет от сердца. Я еще никого не угнетала и не удушала в жизни, я для людей — только повод к ним самим. Когда это «к ним самим» — есть, т. е. когда они сами — есть, — ВСЁ ЕСТЬ.
Над отсутствием я бессильна.
_________
Теперь о другом: к 1-му сент‹ября› мои книги будут готовы: «Земные приметы», «Драмат‹ические› Сцены» и «Мoлодец» (поэма). Сообщите, стoит ли мне высылать их Вам заранее, п. ч. к 15-му сент‹ября› думаю приехать сама. Удобнее было бы мне, чтобы Вы заранее показали их и условились, п. ч. я вовсе не хочу все мои недолгие дни в Б‹ерлине› просидеть с издателями. Кроме того, я, лично, — легкомыслием своим и воспитанностью своей — всегда все свои деловые дела порчу.
Ряд вопросов: 1) Сумеете ли Вы достать мне разрешение на въезд и жительство в Берлине и сколько это будет стоить? (Говорю о разрешении.)
2) Где я буду жить? (М. б. — в «Trautenauhaus», но в виду расхождения с И. Г. Э‹ренбургом› — не наверное.)
3) Будет ли к половине сентября в Берлине Б‹орис› Н‹иколаевич›?
4) Есть ли у Вас для меня в Берлине какая-нибудь милая, веселая барышня, любящая мои стихи и готовая ходить со мной по магазинам. (Здесь, в Праге, у меня — три!)
5) Согласны ли Вы от времени до времени сопровождать меня к издателям и в присутств‹енные› места (невеселая перспектива?!)
6) Есть ли у Вас ревнивая семья, следующая за Вами по пятам и в каждой женщине (даже стриженной!) видящая — роковую?!
7) Обещаете ли Вы мне вместе со мной разыскивать часы: мужские, верные и не слишком дорогие, — непременно хочу привезти Сереже, без этого не поеду.
_________
Имейте в виду, что я слепа, глупа и беспомощна, боюсь автомобилей, боюсь эстетов, боюсь домов литераторов, боюсь немецких Wohnungsamt-ов [1], боюсь Untergrund-ов [2], боюсь эсеров, боюсь всего, что днем — и ничего, что ночью.
(Ночью — только души! И дyхи! Остальное спит.)
Имейте в виду, что со мной нужно нянчиться, — без особой нежности и ровно столько, сколько я хочу — но неизбывно, ибо я никогда не вырастаю.
Словом, хотите ли Вы быть — собакой слепого?!
Приеду недели на две. Думаю, достаточный срок, чтобы со старыми перессориться и с новыми подружиться.
________
О Ваших стихах (пушкинские!) в начале письма.
«В день ясный — сумерки мои».
Что я имею обыкновение ночь превращать в день, это правильно, но учтите при этом, что мой день — уже обращенная в день ночь. Видите, какая сложность?!
Нy, — справимся!
________
А как это хорошо: «так складно, ладно, лгало мне»… Дорогой Пушкин! Он бы меня никогда не любил (двойное отсутствие румянца и грамматических ошибок!), но он бы со мной дружил до последнего вздоха.
Привезу с собой новые стихи, много. И буду Вас натаскивать по «русскому руслу». (Хорошая перспектива?!)
________
Дружочек, пишите раз в неделю, т. е. — хоть каждый день, но в одном конверте. (Можно ведь очень мелко.) Ну, два. Но не три. — Не сердитесь, здесь почта идет через чужие руки, так что мелкость письма — даже желанна. Не думайте над этим, неинтересно, и не обижайтесь, я ни при чем, а пишите что угодно и сколько угодно, но мелко и отсылайте единовременно. Вернее: не пишите между письмами: т. е. отсылайте — после моего.
________
Спасибо за Я‹кубови›ча. Как я рада! Не знаете, долго ли он будет в Берлине?
Не забудьте ответить на все мои вопросы о Берлине. Жму руку.
МЦ.
‹Приписка на полях:›
О просьбе моей (письменной) в письме не упоминайте, исполняйте делом.
___________________________________________________
1. Квартирных служб (нем.).
2. Метро (нем.).
МОКРОПСЫ, 25-ГО ИЮЛЯ 1923 Г.
Дружочек,
Пишу Вам во мху (писала в тетрадку, сейчас переписываю), сейчас идет огромная грозная туча — сияющая. Я читала Ваше письмо и вдруг почувствовала присутствие чего-то, кого-то другого рядом. Оторвалась — туча! Я улыбнулась ей так же, как в эту минуту улыбнулась бы Вам.
(NB! Минута: то, что минет!)
Короткий мох колет руки, пишу лежа, подыму голову — она, сияющая. А рядом, как крохотные танцовщицы — лиственницы. (Солнце сквозь тучу брызжет на лист, тень карандаша как шпага!)
Шумит поезд и шумят пороги (на реке), и еще трещат сверчки — и еще пчелы — и еще в деревне петухи — и все-таки тихо. (Не-тихо очевидно только от людей!)
Мой родной, уйдите с моим письмом на волю, чтобы ветер так же вырывал у Вас из рук — мои листы, как только что из моих — Ваши. (О, ветер ревнив! Вот Вам, отчасти, ключ к «Царь-Девице». Постепенно расшифруем всё!)
О, какое восхитительное письмо, какое правильное, какое сражающее и какое глубокo-человеческое! (Господи, взглянула на тучу и: огромное белое око, прямо, в упор: всё солнце!)
Дружочек, то, что Вы говорите о Психее и Елене — слова цельной и неделимой сущности и мои слова, когда я наедине — и перед таковой. Это мои слова о себе и к Вам. К раздробленным их отнести невозможно. Милый друг, последнее десятилетие моей жизни, за тремя-четырьмя исключениями — сплошные Prager-Diele. Я прошла жестокую школу и прошла ее на собственной шкуре (м. б. на мне учились, не знаю!) Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила».
И десять лет подряд, в ответ, непреложно:
— «Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это и, упаси Боже, стараться совмещать, Вы будете несчастной».
Милый друг, есть доля правды в этом, но постольку, поскольку Вы — цельное, а другой — раздробленность. В большинстве людей ничто не спевается, сплошная разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки похожи на их дела и их слова — на их губы. С такими, т. е. почти со всеми, эти опыты жестоки и напрасны. Кроме того, по полной чести, самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что — руки опускаются, не узнаешь: Вы ли? В вплотную-любви в пять секунд узнаешь человека, он явен и — слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь. Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую я чтила, вдруг исчезала в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра, я не хочу такого самозабвения, вместе с собой забывающего и меня. Была моложе — ранило, стала старше — ограничилась высокомерным, снисходительным (всегда скрытным) любопытством. Я стала добра, но за такую доброту, дружочек, попадают в ад. Я стала наблюдателем. Душа, укрывшись в свой последний форт, как зверь, наблюдала другую душу — или ее отсутствие. Я стала записывать: повадки, жесты, словечки, — когда в тетрадку, когда поглубже. Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему до себя, он так упоительно забывает меня, что очнувшись — почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? О, с меня в конце концов этого хватило, я предпочла быть в отсутствии присутствующей (это мне напоминает молитву о «в рассеяньи — сущих») — я совсем отбросила эту стену — тело, уступила ее другим, всем.
Но в глубокие часы души, в час, когда я стою перед таким прекрасным, сущим и растущим существом, как Вы, мое дорогое, мое чудесное дитя, все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают. Любя шум дерева, беспомощные или свободные мановения его, не могу не любить его ствола и листвы: ибо — листвой шумит, стволом — растет! Все эти деления на тело и дух — жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие. О, упомянутые Prager-Diele этим цвели, — как и знакомая Вам «Prager-Diele». Здесь — сплошной расчет. Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления, под видом «откровений». — Я просто устранилась, как устраняюсь всегда при заявлении: «то-то и то-то я в Ваших стихах принимаю, того-то и того-то — нет». Это — деление живого, насилие, оскорбление, я не могу, чтобы во мне выбирали, посему: изымаю себя из употребления вовсе, иду в мои миры, вернее вершу свой мир, заочный, где я хозяин!
— Ясно? — О, мой друг, как силен должен быть Бог в человеке. чтобы он среди людей не сделался или скотом или демоном!
________
Ваша зоркость изумительна. В отзыве о «Психее» — «поэтесса». Я как-то поморщилась. И в следующем письме Ваше, вне моего упоминания, разъяснение. То же сегодня. Вчера я Вам писала (еще на Берлин) об эстетстве «отравы ради отравы». и сегодня Ваша приписка; «Что-то в том письме было не так». Вы отвечаете прежде чем я спрашиваю, я бы Вас сравнила с камертоном, Вас не собьешь.
Но, возвращаясь к «боли ради боли», признаюсь Вам в одном. Сейчас, идя по лесу думала: «а откуда же тогда этот вечный вопль души в любви: «Сделай мне больно!» Жажда боли — вот она, налицо! Чтo мы тогда хотим? И не об этом ли Вы, отражая писали?
Ведь душа — некая единовременность, в ней все — сразу, она вся — сразу. Постепенность дело выявления. Пример из музыки:ведь вся гамма в горле уже есть, но нельзя спечь ее сразу, отсюда: если хочешь спеть гамму, не довольствуешься иметь ее в себе. смирись и признай постепенность.
________
В. А. 3‹айце›ву я нежно люблю, Аля звала ее «Мать-Природа», а Б‹орис› К‹онстантинович) мне ску-учен! (Аля, года два назад: — «Марина! У него такое лицо, точно его козел родил!») И Х‹одасе›вич скучен! Последние его стихи о заумности («Совр‹еменные› 3‹аписки›») — прямой вызов Пастернаку и мне (Мой единственный брат в поэзии!) [Имеется в виду стихотворение В. Ходасевича «Жив Бог! Умен и не заумен» (Современные записки. 1923. № 16. С. 141).]. «Ангела, Богу предстоящего» я всегда предпочитаю человеку, а Х‹одасе›вич (можете читать Хвостович!) вовсе и не человек, а маленький бесенок, змеёныш, удавёныш. Он остро-зол и мелко-зол, он — оса, или ланцет, вообще что-то насекомо-медицинское, маленькая отрава — а то, что он сам себе целует руки — уже совсем мерзость, и жалобная мерзость, как прокаженный, сам роющий себе могилу.
Вам, как литературному критику, т. е. предопределенному лжецу на 99 строках из 100, нужно быть и терпимей, и бесстрастней, и справедливей.
Жену его (последнюю) знаю (слегка) и глубокo-равнодушна. «Мы — поэты» и: «мы, поэты»… и значительные глаза сопреступника — бррр! — я сразу стала говорить о платьях и валютах. М. б. я несправедлива, я вообще легко отталкиваюсь, мое нет людям сравнимо только с моим да — богам! И те и другие мне, кажется, тем же платят.
Из поэтов (растущих) люблю Пастернака, Мандельштама и Маяковского (прежнего, — но авось опять подрастет!) И еще, совсем по-другому уже, Ахматову и Блока (Клочья сердца). Ходасевич для меня слишком бисерная работа. Бог с ним, дай ему Бог здоровья и побольше разумных (обратное: заумным!) рифм и Нин.
Ответный привет мой ему передайте.
________