Есть ли у Вас «Tristia» Мандельштама? М. б. Вам будет любопытно узнать (как одно из моих отражений) что стихи: «В разноголосице девического хора», «На розвальнях, уложенных соломой», «Но в этой странной, деревянной — и юродивой слободе» — и еще несколько — написаны мне. Это было в Москве, весной 1916 г. и я взамен себя дарила ему Москву. Стихов он из-за своей жены (недавней и ревнивой) открыто посвятить не решился.
У меня много стихов к нему, когда будете в Берлине, посмотрите (предпоследний, кажется) № «Русской Мысли» — «Проводы». Кажется, все к нему. Посвятить их ему открыто я из-за его жены (недавней и ревнивой) не решилась.
Дружочек, я подарю Вам все свои дохлые шкуры, целую сокровищницу дохлых шкур, — а сама змея молодая и зеленая, в новой шкуре, как ни в чем не бывало.
Может, — и ее подарю!
________
Моя радость, у меня недавно было сильное огорчение из-за Вас, — так, отзыв, вне моей просьбы, п. ч. все мои самообманы все-таки еще меньшая ложь, чем чужие правды. Я никого о Вас не спрашиваю. Этот отзыв был случаен, он сделал мне больно. Не спрашивайте, чей, этот человек для Вас не важен, и злого в нем ничего не было, — так о нас часто говорят знакомые! — но мне стало больно и на секундочку жутко: а вдруг?
И еще Ваше письмо, которое мне показалось эстетским. О, вот для чего важно услышать голос, — чтобы он потом в тебе покрыл все нарекания ближних и всю рассудочность собственного сердца. Для этого ведь достаточно одной интонации!
________
А у вас, в Б‹ерлине›, революция — или вроде? Пулеметная стрельба по ночам? Убийства из-за угла? Пустые магазины? Воззвания? Карточная система?
Так, пожалуй, весь мой приезд провалится. (NB! Тема для статьи: «Женщина и политика».) Напишите, чтo думаете, когда начнется и когда кончится. А что будет с дорогими издателями? Их книгами будет топить обездоленная интеллигенция!
Стoит ли мне кончать рукописи? Если это бессмысленно, лучше брошу и буду писать стихи. Ответьте на всё, поскольку можете. Я искренно огорчена. Я так радовалась берлинским асфальтам, фонарям, моему дорогому немецкому говору, Вам, моя деточка. ‹А› раз я радовалась — революция похожа на правду.
________
Завтра буду в Праге, увижу свою приятельницу, посижу (или постою) ей для рисунка. Рисунка не показывайте, говорю это в виду собственной свободы с Вами в Берлине, если Вам и мне понадобится. У меня такое дикое количество ненужных знакомых и, сравнительно, такое малое количество дней в Берлине, что голову ломаю: как увернусь?
Видеть мне в Б‹ерлине› хочется: Л‹юбовь› М‹ихайловну›, Белого и одну милую немку, к‹отор›ая, кажется, пропала. И еще Синезубова (знакомы?). И, боюсь обидеть, но кажется больше никого. А видеть придется: но фамилий лучше не писать! Мне бы хотелось жить там, где меня никто не найдет. До страсти не хочу споров. А разъяряюсь мгновенно.
К Синезубову пойдем вместе. Это будет волшебно. Я бывала у него в Москве, в маленьком бабы-ягинском доме, в пустыре. Он жил без вещей и без печки. Зяб на полу. Он походил на лукавого монашка. Некое сияющее исподлобье. Я всегда любовалась им.
И к Ремизову вместе (ах, одного все-таки забыла!) — одна я к Ремизову не могу: угнетают и одуряют игрушки, которые с детства ненавижу. Угнетает жизнь в комнате, помимо человека, угнетает комната. Придем с подарком: куплю здесь каких-нибудь чешских уродов, и есть у меня для него какие-то образцы старого славянского письма.
Все прошлое лето (с 15-го мая по 1-ое авг‹уста›) у меня было свободно. (Весьма-несвободно — внешне, и нельзя более — внутренне!) Где Вы были?
________
Читали ли Вы «Николая Курбова»? Начата она была во время нашей горячей дружбы с Э‹ренбур›гом и он тогда героиню намеревался писать с меня. (Герой — сын улицы, героиня — дочка особняка, так? Или передумал?)
Зачатая в любви, выношенная и рожденная в ненависти, героиня должна была выйти чудовищем. — Так? — Напишите.
Умиляет меня Ваше нянчание с Б‹орисом› Н‹иколаевичем›, узнаю себя. Думаю, что это дитя глубоко-неблагодарно (как все дети!) но неблагодарностью какой-то более умилительной. Вспоминаю его разгневанный взгляд — вкось, точно вслед копью — на дракона (Штейнера или еще кого-нибудь).
Встречу с Б‹орисом› Н‹иколаевичем›, как недавнюю встречу с Штейнером, расскажу. «Книга разлук и встреч», — вот моя жизнь. Вот всякая жизнь. Я счастлива на разлуки!
О Б‹орисе› Н‹иколаевиче› — деточка, продолжайте. Вы, кажется, ласковы. Это ему так необходимо. У него никого нет, все эти поклонницы — вздор. Я никогда не была поклонницей Бальмонта, но паек таскать я ему помогала. Презираю словесность. Все эти цветы, и письма, и лирические интермедии не стоят вовремя зачиненной рубашки. «Быт»? Да, это такая мерзость, что грех оставлять ее на плечах, уже без того обремененных крыльями!
Где Ася? Что с Кусиковым? Встречу — 12 л‹ет› назад! — с беловской Асей тоже расскажу.
________
«Расскажу»… это не значит, что я не буду слушать. Но слушаю я не речи: сердца — как врач. (И вот уже мысль: сердце можно слушать, как врач и как враг: враг, наклонившийся над спящим!)
Буду много слушать: глазами, ушами, душой. Будем сидеть вечерами в самом нищем кафе, где никого и ничего нет, курить (Вы курите?) и непрерывно расставаться.
27-ГО ИЮЛЯ 1923, ПЯТНИЦА.
Слухи о Б‹ерлине› тревожные. Дитя мое, ради всего святого не попадайте в передрягу. Вы самое дорогое, что у меня есть в этом городе. Дай Бог, чтобы Вы уже успели выехать. (Пишете, что едете в пятницу.) Ну, а потом куда? — Если. —
Знайте, что моя мысль и сердце неустанно с Вами, Вы мне дороги, Вы уже стали частью моей души, хотя я не знаю Вашего лица. Все это проще, чем «Елена» и «Психея».
Пишу поздно вечером, после бурного ясного ветренного дня. Я сидела — высоко — на березе, ветер раскачивал и березу и меня, я обняла ее за белый ровный ствол, мне было блаженно, меня не было.
И вдруг — слухи о Б‹ерлине›, упорные, со всех сторон, с подробностями, которых и в Б‹ерлине› не знают. Мир газет — мне страшен, помимо всего, заставляющего ненавидеть газету, эту стихию людской пошлости! — я ее ненавижу за исподтишка, за коварство ее ровных строк.
___________
Беспокоюсь о Вас. Пишите.
МЦ.
‹Приписки на полях: ›
В последнюю минуту получаю Вашу открытку и отправляю по старому адресу.
Мой привет милой В. А. 3‹ай›цевой и Мих‹аилу› Андреевичу. Хорошее они время выбрали для возвращения.
17-ГО АВГУСТА 1923 Г.
Дошли ли до Вас мои письма от 26-го и 28-го июля, посланные, согласно Вашему указанию, по старому адресу. Никогда бы не потревожила Вас в Вашем молчании, если бы наверное знала, что причина ему — Ваша воля, а не своеволие почты.
Я писала Вам дважды и ответа не получила. Последнее, что я от Вас имела — Ваша открытка от 25-го июля (3 недели назад).
Если мои письма дошли — всякие объяснения Вашего молчания излишни, равно как всякие Ваши дальнейшие заботы о моих земных делах, с благодарностью, отклонены.
Письмо, оставшееся без ответа, это рука, не встретившая руки. Вы просто не подали мне руки. Не мое дело — осведомляться о причинах, и не Ваше — о моих чувствах.
Итак, только: дошли или нет?
МЦ.
Адр‹ес› мой до 1-го сент‹ября› прежний, дальше — не знаю, ибо переезжаю.
__________
Р. S. Был у Вас от меня с оказией около 30-го июля один человек, но ничего, кроме пустоты и известки, в Вашей квартире не застал.
27-ГО АВГУСТА 1923 Г., ПОНЕДЕЛЬНИК.
Дитя моей души, беру Вашу головку к себе на грудь, обнимаю обеими руками и — так — рассказываю.
Я за этот месяц исстрадалась. Вы действительно дитя мое — через боль. Достоверности следующие: ни на одно из своих последних писем я не получила ответа, мое последнее письмо (опущенное мною лично, в Праге, 28-го июля) пропало, как Ваше последнее. Станьте на секунду мной и поймите: ни строки, ни слова, целый месяц, день за днем, час за часом. Не подозревайте меня в бедности: я друзьями богата, у меня прекрасные связи с душами, но что мне было делать, когда из всех на свете в данный час душ мне нужны были — только Вы?! О, это часто случается: собеседник замолк (задумался). Я не приходо-расходная книга и, уверенная в человеке, разрешаю ему все. Моя главная забота всегда: жив ли? Жив — значит, мой! Но с Вами другое: — напряжение мое к Вам и Ваше ко мне (?) было таково (о, как я не знаю, не знаю, не знаю других!) что молчание здесь было явно-злой волей: злой, п. ч. мне было больно, волей, п. ч. этого другой и хотел. Я много думала, я ни о чем другом не думала, о Вы не знаете меня! Мои чувства — наваждения, и я безумно страдаю!
Вначале это был сплошной оправдательный акт: невинен, невинен, невинен, это злое чудо, знаю, ручаюсь, верю! Это жизнь искушает. — Дождусь. Дорвусь. Завтра! — Но завтра приходило, письма не было, и еще завтра, и еще, и еще. Я получала чудные письма — от друзей, давно молчавших, и совсем от чужих (почти), все точно сговорились, чтобы утешить меня, воздать мне за Вас, — да, я читала письма и радовалась и отзывалась, ‹но› что-то внутри щемило и ныло и выло и разъярялось и росло, настоящий нож в сердце, не стихавший даже во сне. Две недели прошло, у меня появилась горечь, я бралась руками зa голову и спрашивала: ЗА ЧТО? Ну, любит магазинную (или литературную) барышню, — я-то что сделала? Нет, барышня — вздор: это просто пари. Пари, которое он держал с Иксом или с Игреком: «Доведу до» — «Но, милый друг. Вы удовлетворились малым, в полной чистоте сердца скажу Вам: Вы были на хорошей дороге!» Или жест игрока (для 20-ти лет недурно!) — «возьму обратным!» — Но, друг, я не из тех, льстящихся на плеть. И — глупо: зачем плеть, когда все само плылo Вам в руки? Когда вся тайна, вся сила и все чары были в правде: в абсолютной разверстости душ? Игроки у меня проигрывают.
О, много было мыслей, и возгласов, и чувств. И такая боль потери, такая обида за живую мою душу, такая горечь, что — не будь стихи! — я бы бросилась к первому встречному: забыться, загасить, залить.
О, мне этого хотелось: откровенной и явной стены тела, о которую не разбиваешься, потому что ведь знаешь — стена! Явной стены, сплошного веселья, настоящей игры (о, как я на нее неспособна!) чтобы и помину не было о душе, — зачем душа, когда ее так топчут?! И не Вам месть — себе: за все ошибки, за все перелеты, за эти распахнутые руки, всегда хватающие воздух.
Друг, я не маленькая девочка (хотя — в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала — все было! — но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы.
Последние дни я уже чувствовала к Вам шутливое презрение, я знала, что Вы и на это письмо мне не ответите.
________
Я получила Ваше письмо. Я глядела на буквы конверта. Я ничего не чувствовала. (Я не из плачущих, слез не было ни разу, не было и сейчас.) Я еще не раскрыла письма. Внутри было — огромное сияние. Я бы могла заснуть с Вашим письмом на груди. Этот час был то, к чему рвалась: в сутках 24 ч., а дней всех 32 = ‹…› [1] = 768 часов, о, я не преувеличиваю, Вы еще меня мало знаете: знайте! Это письмо было предельным осуществлением моей тоски, я душу свою держала в руках. — Вот. —
________
Думаю о бывшем. Дитя мое, это был искус. Одновременная пропажа двух писем: два вопроса без ответа. В этом что-то роковое. (Принято: «роковая случайность», но может и быть: случайный рок, рок, случайно зашедший в наши 20-го века — двери!). Жизнь искушала — и я поддалась. Вы, мое кровное, родное, обожаемое дитя, моя радость, мое умиление, сделались игроком, почти что приказчиком, я вырвала Вас из себя, я почувствовала омерзение к себе и неохоту жить. Я была на самом краю (вчера!) другого человека: просто — губ. Целый тревожный вечер вместе. Тревога шла от меня, ударялась в него, он что-то читал, я наклонилась, сердце oбмерло: волосы почти у губ. Подними он на 1/100 миллиметра голову — я бы просто не успела. Провожала его на вокзал, стояли под луной, его холодная как лед рука в моей, слова прощания уже кончились, руки не расходились, и я: «Если бы»… и как-то задохнувшись: «Если бы…» (…сейчас не была такая большая луна…) и, тихонько высвободив руку: «Доброй ночи!»
Изменяем мы себе, а не другим, но если другой в этот час — ты, мы все-таки изменяем другому. Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ, губы того — только желание убить боль.
Это было вчера, в 12-том часу ночи. Уходил последний поезд.
________
Думай обо мне чтo хочешь, мальчик, твоя голова у меня на груди, держу тебя близко и нежно. Перечти эти строки вечером, у последнего окна (света), потом отойди в глубь памяти, сядь, закрой глаза. Легкий стук: «Я. Можно?» Не открывай глаз, ты меня все равно узнаешь! Только подвинься немножко, — если это даже стул, места хватит: мне его так мало нужно! Большой ты или маленький, для меня ты — все мальчик! — беру тебя на колени, нет, тaк ты выше меня и тогда моя голова на твоей груди, а я хочу тебя — к себе. — Так или иначе, ты у меня на груда-суровой! — только не к тебе, потому что ты мое дитя — через боль. И вот я тебе рассказываю: рукой по волосам и вдоль щеки, и никакой обиды нет, и ничего на свете нет, и если ты немножко глубже прислушаешься, ты услышишь тo, что я так тщетно тщусь передать тебе в стихах и в письмах — мое сердце.
________
У меня есть записи всего этого месяца. «Бюллетень болезни». Пришлю Вам их после Вашего следующего письма.
Убедите меня в необходимости для Вас моих писем — некая трещина доверия, ничего не поделаешь.
1-го переезжаю в Прагу, адр‹ес› мой: Praha, Kasire, Svedska ul. 1373 — мне — недели 2—3 Вы можете писать мне все, что — и как часто — захочется, потом извещу. Первое письмо прошу заказным, меня еще там не знают, и может пропасть, а я больше — не могу!
Оказия, не заставшая Вас, была просто деньги в письме (передававший не знал), я боялась Вашей революции и хотела, чтобы у Вас была возможность выехать. Сейчас, в виду переезда, их у меня уже нет, но как только войду в колею, непременно вышлю — если Вам нужны, о чем убедительно прошу сообщить. Кроны здесь — ничто, в Б‹ерлине› — они много, и я неспособна на только-лирическую дружбу. Просто — Вы мой, и Ваши заботы — мои.
А вот Вам «земная примета»: лица: мое и Алино, скорее очерки, чем лица. Сережу отрезала, потому что плохо вышел, у него прекрасное лицо.
________
Дружочек, в следующем письме, если найдете это нужным, напишите мне, что Вы думали о моем молчании, как Вы его толковали. Неужели Вы великодушнее меня?!
МЦ.
______________________________________________________
1. Опущено перемножение в столбик.