Коктебель, 19-го мая 1916 г.
Дорогая Лососина,
Получила Ваше письмо на берегу, его мне принесла Вера. Вера была больна (ангина), теперь поправляется, но сильно похудела. Вскармливает с рожка слепого еженка и умиляется.
Сережа тощ и слаб, безумно радуется Коктебелю, целый день на море, сегодня на Максиной вышке принимал солнечную ванну. Он поручил Мише следить за воинскими делами, Миша телеграфирует ему, когда надо будет возвращаться. Всё это так грустно! Чувствую себя в первый раз в жизни — бессильной. С людьми умею, с законами нет.
О будущем стараюсь не думать, — даже о завтрашнем дне!
Аля “кормит море” камнями, ласкова, здорова. Вчера вечером, засыпая, она мне сказала: “Ты мое не-ебо! Ты моя луна-a! Никак не могу тебя разлюбить: всё любится и любится!”
— У Пра, Лиля, новые комнаты, — две: прежняя Максина (нечто, вроде кабинета, хотя весьма непохоже!) и прилегающая к ней — спальня. Пра, конечно, взяла эти комнаты, чтобы быть ближе к Максу. — Макса я еще не видела, он в Феодосии. Из своих здесь: Вера, Ася, Борис [Б. С. Трухачев] и Мария Ивановна с двумя сестрами [М. И. Кузнецова. Ее сестры: Екатерина Ивановна Михневич, Зинаида Ивановна Кузнецова], все три переболели ангиной. Обеды дорогие: 35 р., кормимся пока дома. Вера очень заботлива, но я боюсь ей быть в тягость. От Вас, например, я бы легко приняла всякую заботу — Вы мне близки и я Вас люблю, к Вере же у меня нет близости, мне трудно с ней говорить, ничего с собой не поделаю. Знаю, что она хорошо ко мне относится, знаю, что не заслуживаю, и мне трудно.
Ася мила, но страшно вялая, может быть она проще, чем я думаю, я ее еще совсем не знаю, она как-то ко всему благосклонна и равнодушна.
Я уже загорела, хожу в шароварах, но всё это не то, что прежние два лета (первые) в Коктебеле, нет духа приключений, да это так понятно!
— Лиленька, спасибо за письмо под диктовку. Конечно, он хороший, я его люблю, но он страшно слаб и себялюбив, это и трогательно и расхолаживает. [Вероятно, О. Э. Мандельштам.] Я убеждена, что он еще не сложившийся душою человек и надеюсь, что когда-нибудь — через счастливую ли, несчастную ли любовь — научится любить не во имя свое, а во имя того, кого любит.
Ко мне у него, конечно, не любовь, это — попытка любить, может быть и жажда.
Скажите ему, что я прекрасно к нему отношусь и рада буду получить от него письмо — только хорошее!
Лиленька! Вижу акацию на синем небе, скрежещет гравий, птицы поют.
Лиленька, я Вас люблю, мне с Вами всегда легко и взволнованно, радуюсь Вашим литературным удачам и верю в них. [Е. Я. Эфрон во время своего пребывания в Петрограде пробовала зарабатывать на жизнь переводами.]
Целую Вас нежно.
Думаю пробыть здесь еще дней десять [М. И. Цветаева и С. Я. Эфрон выехали в Москву через три дня.].
Если не успеете написать сюда, пишите
Москва Поварская, Борисоглебский пер<еулок>
д<ом> 6, кв<артира> 3.
А то Вы Бог знает что пишете на конверте!
У меня очень много стихов, есть целый цикл о Блоке.
— Может быть мне придется ехать в Чугуев, м. б. в Иркутск, м. б. в Тифлис, — вряд ли московских студентов оставят в Москве! [Согласно условиям призыва, С. Я. Эфрон должен был быть направлен либо в одну из школ подготовки прапорщиков пехоты, либо на ускоренные офицерские курсы при военных училищах.]
Странный будет год! Но я как-то спокойно отношусь к переездам, это ничего не нарушает.
Постарайтесь написать мне поскорей!
Еще целую.
МЭ
Стихи Лозинского [М. Л. Лозинский.] очень милы, особенно последняя строчка!
Москва, 12-го июня 1916 г.
Милая Лососина,
Сережа 10-го уехал в Коктебель с Борисом [Б. С. Трухачевым], я их провожала. Ехали они в переполненном купе III кл<асса>, но, к счастью, заняли верхние места. Над ними в сетках лежало по солдату. Сережины бумаги застряли в госпитале, когда вынырнут на свет Божий — Бог весть! По крайней мере, он немного отдохнет до школы прапорщиков. Я, между прочим, уверена, что его оттуда скоро выпустят, — самочувствие его отвратительно.
В Москве свежо и дождливо, в случае жары я с Алей уеду к Асе, в Александров. Я там уже у ней гостила, — деревянный домик, почти в поле. Рядом кладбище, холмы, луга. Прелестная природа.
Лиленька, а теперь я расскажу Вам визит М<андельштама> в Александров. Он ухитрился вызвать меня к телефону: позвонил в Александров, вызвал Асиного прежнего квартирного хозяина и велел ему идти за Асей. Мы пришли и говорили с ним, он умолял позволить ему приехать тотчас же и только неохотно согласился ждать до следующего дня. На следующее утро он приехал. Мы, конечно, сразу захотели вести его гулять — был чудесный ясный день — он, конечно, не пошел, — лег на диван и говорил мало. Через несколько времени мне стало скучно и я решительно повела его на кладбище.
— “Зачем мы сюда пришли?! Какой ужасный ветер! И чему Вы так радуетесь?”
— “Так, — березам, небу, — всему!”
— “Да, потому что Вы женщина. Я ужасно хочу быть женщиной. Во мне страшная пустота, я гибну”.
— “От чего?”
— “От пустоты. Я не могу больше вынести одиночества, я с ума сойду, мне нужно, чтобы обо мне кто-нибудь думал, заботился. Знаете, — не жениться ли мне на Лиле?”
— “Какие глупости!”
— “И мы были бы в родстве. Вы были бы моей belle-soeur!” [Свояченицей (фр.).]
— “Да-да-а… Но Сережа не допустит”.
— “Почему?”
— “Вы ведь ужасный человек, кроме того, у Вас совсем нет денег”.
— “Я бы стал работать, мне уже сейчас предлагают 150 рублей в Банке, через полгода я получил бы повышение. Серьезно”.
— “Но Лиля за Вас не выйдет. Вы в нее влюблены?”
— “Нет”.
— “Так зачем же жениться?”
— “Чтобы иметь свой угол, семью…”
— “Вы шутите?”
— “Ах, Мариночка, я сам не знаю!”
День прошел в его жалобах на судьбу, в наших утешениях и похвалах, в еде, в литературных новостях. Вечером — впрочем, ночью, — около полночи, — он как-то приумолк, лег на оленьи шкуры и стал неприятным. Мы с Асей, устав, наконец, перестали его занимать и сели — Маврикий Алекс<андрович> [М. А. Минц.], Ася и я — в другой угол комнаты. Ася стала рассказывать своими словами Коринну [Героиня романа Жермены де Сталь “Коринна, или Италия”.], мы безумно хохотали. Потом предложили М<андельшта>му поесть. Он вскочил, как ужаленный. — “Да что же это, наконец! Не могу же я целый день есть! Я с ума схожу! Зачем я сюда приехал! Мне надоело! Я хочу сейчас же ехать! Мне это, наконец, надоело!”
Мы с участием слушали, — ошеломленные. М<аврикий> Александр<ович> предложил ему свою постель, мы с Асей — оставить его одного, но он рвал и метал. — “Хочу сейчас же ехать!” — Выбежал в сад, но испуганный ветром, вернулся. Мы снова занялись друг другом, он снова лег на оленя. В час ночи мы проводили его почти до вокзала. Уезжал он надменный.
__________
Я забыла Вам рассказать, что он до этого странного выпада все время говорил о своих денежных делах: резко, оскорбленно, почти цинически. Платить вперед Пра за комнату он находил возмутительным и вел себя так, словно все, кому он должен, должны — ему. Неприятно поразила нас его страшная самоуверенность. — “Подождали — еще подождут. Я не виноват, что у меня всего 100 р<ублей>” — и т. д. Кроме того, страстно мечтал бросить Коктебель и поступить в монастырь, где собирался сажать картошку.
Сегодня мы с Асей на Арбате видели старуху, лет девяноста, державшую в одной руке — клюку, в другой — огромный голубой эмалированный горшок. Стояла она перед дверью магазина “Скороход”. Все проходящие долго на нее смотрели, она ни на кого. — Лиленька, Вам нравится?
Всего лучшего, пишите мне пока в Москву. Аля здорова, все хорошеет. Я недавно видела во сне Петю [П. Я. Эфрон.] и узнала во сне это прежнее облако нежности и тоски. Он был в коричневом костюме, худой, я узнала его прелестную улыбку. Лиля, этого человека я могла бы безумно любить! Я знаю, что это — неповторимо.
МЦ.
Москва, 30-го сентября 1916 г.
Милая Лиленька,
Поздравляю Вас с прошедшим днем рождения [ 25 сентября.] и обращаюсь к Вам с просьбой. Мне непременно нужна шуба, а цены сейчас на сукно безумные — 18 — 20 р. арш.
Купите мне, пож<алуйста>, 5 — 6 арш. кавказского сукна, если будет кусок в 6 — лучше 6, во всяком случае не меньше пяти, шуба, в виду моего положения [М. И. Цветаева ожидала второго ребенка.] должна быть cloche — широкая. Если кавказское сукно не двойной ширины, как наше, берите больше, посоветуйтесь с кем-ниб. умудренным.
Цвет, Лиленька, лучше всего — коричневый, но скорей отдающий в красное, — не оливковый, не травянистый. Можно совсем темно-коричневый, строгий.
Следующий, если не будет коричневого, — темно-зеленый, за ним темно-лиловый, за ним темно-синий, за ним — черный, серый покупайте только в самом последнем случае, а оливко<во>го и защитного — ни в каком случае!
У меня две шубы, и обе не годятся: одна — поддевка, в талью, другая — леопард, а быть леопардом в таком положении — несколько причудливо, хотя Ася и советует мне нашить себе на живот вырезанного из черного плюша леопардёныша.
Буду Вам очень благодарна, Лиленька, если скоро купите и вышлете, сейчас у меня шьет портниха, и мне хотелось бы кончить всю обмундировку сразу.
Деньги сейчас же вышлю, как узнаю цену, — не задержу.
Это сегодня — второе просительное письмо. Первое — дяде Мите, с просьбой дать Сереже рекомендательное письмо в Военно-Промышленный Комитет [Учреждение по милитаризации промышленности.], — где он хочет устроиться приемщиком. Жалованье — 80 — 100 р., время занятий, кажется, от 11-ти до 4-ех. — Деньги сейчас очень нужны! —
Пишу стихи, перевожу Comtesse de Noailles [Графиня де Ноай], мерзну, погода, как в ноябре.
— Ах, мне как-то оскорбительно, что есть где-то синее небо, и я не под ним!
Единственная моя уверенность — в моем праве решительно на всё, droit de seigneur [Право сеньора (фр.)]. Если жизнь это оспаривает — я не противлюсь, только глубоко изумлена, и рукой не пошевельну от брезгливости.
— Да.
Чувствую я себя — физически — очень хорошо, совсем не тошнит и не устаю. С виду еще ничего не заметно.
— Скоро ли Вы приедете?
Сережа вернулся, хотя не потолстевший, но с ежечасным голодом, и веселый. Пьет молоко и особенных зловредностей не ест. Сейчас Магда пишет его портрет, сводя его с ума своей черепашьестью.
Аля растет и хорошеет, знает уже несколько букв, замечательно слушает и пересказывает сказки. У нее хорошая, аккуратная, чистоплотная, бездарная няня-рижанка. Другая прислуга — приветливая расторопная солдатка, милая своей полудеревенскостью. В доме приблизительный порядок. Пол-обеда готовится у соседей, на плите, мы кухню еще не топим.
— Вот Лиленька, дела хозяйственные. А вот одни из последних стихов:
И другу на руку легло
Крылатки тонкое крыло.
— Что я поистине крылата, —
Ты понял, спутник по беде!
Но, ах, не справиться тебе
С моею нежностью проклятой!
И, благодарный за тепло,
Целуешь тонкое крыло.
А ветер гасит огоньки
И треплет пестрые палатки,
А ветер от твоей руки
Отводит крылышко крылатки,
И дышит: “душу не губи!
Крылатых женщин не люби!”
[Стихотворениение обращено к H. A. Плуцер-Сарна.]
Лиленька, у меня для Вас есть черная бархатная с бисером накидка Вашей бабушки, очень торжественная.
Целую Вас.
МЭ
P. S. Если кавк<азское> сукно разного качества, берите погрубей, потолще.
<Апрель 1917>
Милая Лиля,
С<ережа> пишет, что все время всех сажает под арест [С. Я. Эфрон продолжал учебу в 1-й Петергофской школе прапорщиков.], что на будущее в П<етрограде> смотрит безнадежно и что едет в П<етроград> повидаться с Асей [А. И. Цветаева гостила в Петрограде у старшей сестры С. Я. Эфрона, Анны Яковлевны] и Степуном. Бориса попросите ко мне приехать завтра в 4 ч., а Никодиму позвоните 5-04-46. (Никодим Акимович) [Н. А. Плуцер-Сарна.].
Чтобы приезжал завтра в 1 ч., а то я не хочу, чтобы они встретились с Б<орисом>. Поцелуйте за меня Алю и скажите ей, что ее сестра все время спит [Письмо написано из родильного дома].
МЭ.
<В Москву>
<Не ранее 13 апреля 1917 г., Москва>
Милая Лиля,
С<ережа> пишет, что всё время всех сажает под арест, что на будущее в П<етрограде> смотрит безнадежно и что едет в П<етроград> повидаться с Асей [Видимо, с В.А. Жуковской] и Степуном. Бориса[Б.С. Трухачев] попросите ко мне приехать завтра в 4 ч., а Никодиму[Н.А. Плуцер-Сарна] позвоните 5 – 04 – 46 (Никодим Акимович) чтобы приезжал завтра в 1 ч., а то я не хочу, чтобы они встретились с Б<орисом>. Поцелуйте за меня Алю и скажите ей, что ее сестра всё время спит.
МЭ
[Написано в Московском Воспитательном доме, в клинике которого 13 апреля 1917 г. у Цветаевой родилась ее вторая дочь Ирина.]
<29-го апреля 1917 г.>
Милая Лиленька,
У меня к Вам просьба: не могли бы Вы сейчас заплатить мне? Вы мне должны 95 р. (70 р. за апрель по первые числа мая), 24 р. за март (70 р. — 46 р., которые Вам остался должен Сережа) и 1 р. за февр<аль>. (Вы мне должны были — помните, мы считались? — 18 р., но 2 раза давали по 10 р., а я в свою очередь платила за молоко, так что в итоге Вы мне оставались должны за февраль 1 р.. У меня каждая копейка записана, дома покажу.)
У меня сейчас большие траты: неправдоподобный налог в 80 р.; квартирная плата, жалованье прислугам, чаевые (около 35 р. здесь, — и м. б. еще 25 р. за 2 недели, если до 4-го не поправлюсь.
А занимать мне не у кого, я Никодиму до сих пор должна 100 р..
Сделаем так. Купите мне у Френкелей [Магазин по имени владельцев.] пару башмаков — 29 номер (их 38 мне мал), а остальные деньги, если не трудно, пришлите с Верой. Смогу тогда начать платежи. Пришлите башмаки, все-таки надо померить.
Потом — Вера говорила о каком-то варшавском сапожнике. Возьмите у Маши [Прислуга семьи Цветаевой.] свои старые желтые башмаки (полуботинки), котор<ые> я хотела продать. Она знает. Пусть сапожник сделает из них полуботинки (а м. б. выйдут башмаки) для Али. На образец дайте Алины новые черные. А то я все равно не продам. За работу давайте, я думаю, не более 5 р..
И еще поручение, Лиленька. Сдайте офицерскую комнату [Так называли комнату, где гостили друзья мужа Цветаевой.] на все лето — условие: ежемесячная плата вперед (это всегда), и чтобы по телеф<ону> ему звонили не раньше 4 ч<асов> дня. А то опять прислуге летать по лестницам. И сдайте непрем<енно> мужчине. Женщина целый день будет в кухне и все равно наведет десяток мужчин.
Чувствую себя хорошо. Вчера доктор меня выслушивал. В легких ничего нет, простой бронхит. Вижу интересные сны, записываю. Вообще массу записываю — мыслей и всего: Ирина научила меня думать.
Очень привыкла к жизни здесь, буду скучать. Время идет изумительно быстро: 16 дней, как один день.
Множество всяких планов — чисто внутренних (стихов, писем, прозы) — и полное безразличие, где и как жить. Мое — теперь — убеждение: Главное — это родиться, дальше все устроится.
Ирина понемножечку хорошеет, месяца через 3 будет определенно хорошенькая. По краскам она будет эффектней Али, и вообще почему-то думаю — более внешней, жизненной. Аля — это дитя моего духа. — Очень хороши — уже сейчас — глаза, необычайного блеска, очень темные (будут темно-зеленые, или темно-серые), — очень большие. И хорош рот. Нос, думаю, будет мой: определенные ноздри и прямота Алиного, вроде как у Андрюши в этом возрасте. Мы с Асей знатоки.
Когда вернусь, массу Вам расскажу о женщинах. Я их теперь великолепно знаю. Сюда нужно было бы посылать учиться, молодых людей, как в Англию.
Целую Вас.
Да! В понедельник Алю с Маврикием [М. А. Минц.] не отпускайте: я может быть скоро вернусь (3-го) — и хочу непременно, чтобы Аля была дома. Кроме того, я не смогу без няни. Значит, Лиленька, не забудьте насчет башмаков: № 29. И непрем<енно> на каблуке.
МЭ.
Сейчас тепло. Пусть Аля переходит в детскую, а Сережину комнату заприте.
Москва, 19-го мая 1917 г., пятница
Милая Лиля,
Рабочие от Шора [Магазин музыкальных инструментов, называемый по имени его владельца ], неся вниз рояль, разбили почти все перила и сломали притолоку. Будьте добры, пришлите кого-нибудь починить, — перила почти целиком снесены, и ходить по лестнице опасно.
МЭ
— Если Вы согласны произвести эту починку, ответьте мне, пожалуйста, через Машу.
<В имение Михайловское, ст. Белые столбы>
Москва, 29-го июня 1917 г., четверг
Милая Лиля,
Сережа жив и здоров, я получила от него телегр<амму> и письмо. Ранено свыше 30-ти юнкеров (двое сброшено с моста, — раскроенные головы, рваные раны, — били прикладами, ногами, камнями), трое при смерти, один из них – только что вернувшийся с каторги социалист. Причина: недовольство тем, что юнкера в с<оциал>-д<емократической> демонстр<ации> 18-го июня участия почти не принимали, — и тем, что они шли с лозунгами: «Честь России дороже жизни». – Точного дня приезда Сережи я не знаю, тогда Вас извещу.
Сейчас я одна с кормилицей и тремя детьми (третий – Валерий – 6 мес<яцев> – сын кормилицы.) Маша [Прислуга Цветаевой] ушла. Кормилица очень мила, и мы справляемся.
О своем будущем ничего не знаю. Аля и Ирина здоровы, Ирина понемножку поправляется, хотя еще очень худа.
Пишу стихи, вижусь с Никодимом [Н.А. Плуцер-Сарна], Таней [Т.И. Плуцер-Сарна], Л<идией> А<лександровной> [Л.А. Тамбурер], Бердяевым [Н.А. Бердяев – философ, публицист. Цветаева была знакома с Бердяевым с 1915 г.]. И – в общем – все хорошо. Привет Эве [Э.А. Фельдштейн].
МЭ
Спасибо за землянику Але, — не поблагодарила раньше, п<отому> ч<то> потеряла адрес.
5 июля
<В имение Михайловское, ст. Белые столбы>
Милая Лиля,
Последнее, что я знаю о Сереже, это то, что вчера (4-го) должен был быть его выпуск. С тех пор я писем не получала. Он писал 25-го.
Коротенькая записочка и вырезки из газеты о нападении большевиков на петергофцев, — я тогда Вам писала.
Я вчера вечером была на Тверской. Огромная толпа стройным свистом разгоняла большевиков. Среди солдат раздавались возгласы: «Подкуплены! Николая II хотят!» — «Товарищи, кричите погромче: «Долой большевиков!»
Мчались колючие от винтовок автомобили. Настроение было грозное. Вдруг кто-то крикнул, толпа – обезумев – побежала, — иступленные лица, крики – ломились в магазины – Ходынка.
Я что есть силы бросилась на совершенно опустевшую мостовую, — ни одного человека – ждали выстрелов.
Одно только чувство: ужас быть раздавленной. Всё это длилось минуту-две. Оказалось, — ложная тревога. Мы были с Лидией Александровной [Л.А. Тамбурер].
По переулкам между Тверской и Никитской непрерывно мчались вооруженные автомобили большевиков. Первый выстрел решил бы всё.
Мы с Л<идией> А<лександровной> пробыли там часов до одиннадцати, — не стреляли.
Я в безумном беспокойстве за Сережу. Как только получу от него телегр<амму>, мгновенно телеграфирую Вам.
Москва – какой я ее вчера видала – была прекрасной. А политика, может быть, — страстнее самой страсти.
МЭ
Москва, 5 июля 1917 г., среда
— Сегодня целый день – гром. В городе тихо.
Москва, 27-го июля 1917 г., четверг
[Е. Я. Эфрон жила на даче у Фельдштейнов, давала уроки их старшей дочери.]
Милая Лиля,
Сережа жив и здоров, я получила от него телегр<амму> и письмо [С. Я. Эфрон в составе учебной команды пехотного запасного полка был послан в Нижний Новгород для наведения порядка в охваченном волнениями городе.]. Ранено свыше 30-ти юнкеров (двое сброшены с моста, — раскроены головы, рваные раны, били прикладами, ногами, камнями), трое при смерти, один из них, только что вернувшийся с каторги социалист.
Причина: недовольство тем, что юнкера в с<оциал>-д<емократической> демонстр<ации> 18-го июня участия почти не принимали, — и тем, что они шли с лозунгом: “Честь России дороже жизни”. — Точного дня приезда Сережи я не знаю, тогда Вас извещу.
Сейчас я одна с кормилицей и тремя детьми (третий — Валерий — 6-мес<ячный> сын кормилицы). Маша ушла. Кормилица очень мила, и мы справляемся.
О своем будущем ничего не знаю. Аля и Ирина здоровы, Ирина понемножку поправляется, хотя еще очень худа.
Пишу стихи, вижусь с Никодимом, Таней [Н. А. и Т. И. Плуцер-Сарна.], Л<идией> А<лександровной> [Л. А. Тамбурер.], Бердяевым. И — в общении — все хороши…
МЭ.