Москва, 5 июля 1917 г., среда
Милая Лиля,
Последнее, что я знаю о Сереже, это то, что вчера (4-го) должен был быть его выпуск. С тех пор я писем не получала. Он писал 25-го.
Коротенькая записочка и вырезки из газеты о нападении большевиков на петергофцев, — я тогда Вам писала.
Я вчера вечером была на Тверской. Огромная толпа стройным свистом разгоняла большевиков. Среди солдат раздавались возгласы: “Подкуплены! Николая II хотят!” — “Товарищи, кричите погромче: “Долой большевиков!”
Мчались колючие от винтовок автомобили. Настроение было грозное. Вдруг кто-то крикнул, толпа — обезумев — побежала, — иступленные лица, крики — ломились в магазины — Ходынка.
Я что есть силы бросилась на совершенно опустевшую мостовую, — ни одного человека — ждали выстрелов.
Одно только чувство: ужас быть раздавленной. Всё это длилось минуту-две. Оказалось, — ложная тревога. Мы были с Лидией Александровной.
По переулкам между Тверской и Никитской непрерывно мчались вооруженные автомобили большевиков. Первый выстрел решил бы всё.
Мы с Л<идией> А<лександровной> пробыли там часов до одиннадцати, — не стреляли.
Я в безумном беспокойстве за Сережу. Как только получу от него телегр<амму>, мгновенно телеграфирую Вам.
Москва — какой я ее вчера видала — была прекрасной. А политика, может быть, — страстнее самой страсти.
МЭ
<Июль 1918 г.>
Милая Лиля!
Получила все Ваши три письма.
Если Вы всё равно решили жить в деревне, я у Вас Ирину оставлю, если же живете исключительно из-за Ирины, я Ирину возьму.
Жить на два дома сейчас невозможно, денег у меня в обрез, ибо потребности дня неограничены.
Всё, что я смогу сделать — платить за Иринино молоко, давать крупу и взять на себя половину того, что Вы платите за комнату.
Подумайте, подходит ли это Вам, и ответьте через Мишу.
Надо — необходимо — приучать Ирину к картофелю. Крупы мало и достать нельзя. За картофель буду платить отдельно. Я определенно не хочу, чтобы Вы на Ирину тратили хотя бы копейку, но если ее содержание будет мне не по силам, я ее возьму.
Вот, милая Лиля, точно и определенно — положение моих дел.
Не сердитесь и не упрекайте, у меня не только Ирина, а еще Аля, а еще дрова, к<отор>ых нет, и ремонт, за к<отор>ый надо платить и т<ак> д<алее> — без конца.
Целую Вас. Подумайте и ответьте. Посылаю крупу и 84 р. за Иринино молоко до 4-го авг<уста> ст<арого> стиля. Деньги за комнату — если Ирина у Вас останется — привезу в среду.
МЭ
7-го февраля 1939 г., вторник
<Из Парижа в Москву>
.
[Написано на видовой открытке: “Paris, Notre Dame,Chimeres” (“Париж, Собор Парижской Богоматери, Химеры”).]
Милая Лиля,
Сердечно рада, что одобрили могилу. [Речь идет о надгробной плите на могиле родителей и брата Е. Я. Эфрон, которую поставила Цветаева. Этим она была занята почти весь предотъездный год. Но лучше — ее собственными словами:
“Дорогой Володя,
Обращаюсь к Вам со странной — и срочной просьбой. Я сейчас (впрочем уж целую зиму!) ставлю памятник на Монпарнасском кладбище родителям и брату С<ергея> Я<ковлевича>. Теперь нужна надпись — и в последнюю минуту оказалось, что лицо, купившее место, подписалось на французский лад Effront, и это Effront — во всех последующих бумагах — пошло — и утвердилось — и теперь директор кладбища не разрешает — на плите — Efron, a требует прежней: по мне безобразной, ибо все члены семьи, с тех пор как я в нее вступила, подписывались — и продолжают — Efron.
Тогда я подумала — о русской надписи. Администрация кладбища согласна, но просит нарисованного текста, так как рабочий — француз.
<…> Вот текст. (Буква — 4 фр<анка> 50, поэтому — без отчеств).
Только умоляю — если можно — поскорее и предварительно выяснив соотношение букв.
Здесь покоятся Яков Эфрон Елизавета Эфрон-Дурново
и сын их Константин
NB! Володя! Непременно по старой орфографии, ибо 1) умерли они в 1910 г., 2) памятник ставлю — я.
Простите за такое мрачное поручение, но это были чудные люди (все трое!) и этого скромного памятника (с 1910 г.) заслужили” (письмо к В. Б. Сосинскому от 15 июня 1938 г.).
В августе 1982 г. Монпарнасское кладбище посетила журналистка и переводчица Мария-Луиза Ботт. По-видимому, она была последней, кому довелось навестить эту могилу. В конторе кладбища ей сказали, что на днях могила будет ликвидирована в связи с истечением срока оплаты. Согласно справке, выданной М.-Л. Ботт в конторе, могила Е. Я., Я. К. и К. Я. Эфронов находилась на Cimetiere Parisien du Sud-Montparnasse, a 27 division, 7 ligne Est, № 12 Nord. Захоронение производил в 1910 г. Pierre Efront.]
Я — лежачую выбрала, потому что помню, как мой отец — для себя хотел лежачей, со свойственной ему трогательной простотой объясняя, что — стоячие памятники — непрочные, клонятся — валятся, что это — беспорядок и нарушает мир последнего сна.
— Где Вы жили в П<ариже> и в окрестностях, т. е. какие места Вам особенно-дороги? Потому что в данном квартале можно найти открытку с данной улицей.
Напишите (кроме Сэны, quais [Набережных (фр.)], общего — это я знаю) все Ваши любимые (жилые) места, и я, пока время есть, похожу по Вашему прежнему следу — и достану. Не забудьте и загородных мест.
Могилу увеличу и тоже пришлю — по 3 карточки каждого снимка, п<отому> ч<то> — думаю — Ваши сестры тоже захотят. Увеличу cepia, это — мягче.
Город — безумно-хорош, и у нас уже дуновение весны.
Всего лучшего, жду по возможности скорого ответа об улицах и загородах — на это нужно время.
М.
Слышали ли Вы о смерти M. Julia [Коктебельский гость дома Волошина лета 1911 г.; ему посвящен шуточный сонет Волошина “Француз” (Волошин М. Стихотворения и поэмы. С. 425).]? Умер несколько лет назад — в каком-то очень важном чине. А помните, как его в последнюю минуту обвинили в краже болгарского [Болгарская община, наряду с крымскими татарами и русскими, составляла основное население Коктебеля до 1944 г. (года их депортации из Крыма).] белья — и я его утешала? Иных уж нет, а те — далече…
3-го октября 1940 г.
Москва, Покровский бульвар,
д<ом> 15/5, 4-ый подъезд, кв<артира> 62
Милая Лиля,
Спешу Вас известить: С<ережа> на прежнем месте [С. Я. Эфрон был арестован 10 октября 1939 г. и находился в это время в Бутырской тюрьме]. Я сегодня сидела в приемной полумертвая, п. ч. 30-го мне в окне сказали, что он на передаче не числится (в прошлые разы говорили, что много денег, но этот раз — определенно: не числится). Я тогда же пошла в вопросы и ответы и запросила на обороте анкеты: состояние здоровья, местопребывание. Назначили на сегодня. Сотрудник меня узнал и сразу назвал, хотя не виделись мы месяца четыре, — и посильно успокоил: у нас хорошие врачи и в случае нужды будет оказана срочная помощь. У меня так стучали зубы, что я никак не могла попасть на “спасибо”. (“Вы напрасно так волнуетесь” — вообще, у меня впечатление, что С<ережу> — знают, а по нему — и меня. В приемной дивятся долгости его московского пребывания.)
Да, а 10-го годовщина, и день рождения, и еще годовщина: трехлетия отъезда [Годовщина ареста, трехлетие отъезда Сергея из Франции.]. Але я на ее годовщину, 27-го [Арест 27-го августа 1939 г.], носила передачу, С<ереже>, наверное, не удастся…
_________
Мур [сын Цветаевой.] перешел в местную школу, по соседству, № 8 по Покров<скому> бульв<ару> (бывшую ж<енскую> гимн<азию> Виноградовой). Там — проще. И — так — проще, может выходить за четверть часа, а то давился едой, боясь опоздать. А — кошмарный трамвай: хожу пешком или езжу на метро (Кировские ворота в 10 мин.). Немножко привыкла. Хорошие места, но не мои. На лифте больше не езжу, в последний раз меня дико перепугал женский голос (лифтерша сидит где-то в подземелье и говорит в микрофон): — Как идет лифт? Я, дрожащим (как лифт) голосом: — Да ничего. Кажется — неважно. — Может, и не доедете: тяга совсем слабая, в пятом — остановился. Я: — Да не пугайте, не пугайте, ради Бога, я и так умираю от страха!
“И с той поры — к Демьяну ни ногой” [Из басни И. А. Крылова “Демьянова уха”].
Честное слово: так бояться для сердца куда хуже, чем все шесть этажей.
С деньгами плоховато: все ушло на кв<артиру> и переезд, а в Интер<национальной> Лит<ературе>, где в ближайшей книге должны были пойти мои переводы немец<ких> песен — полная перемена программы, пойдет совсем другое, так что на скорый гонорар надеяться нечего. Хоть бы Муля выручил те (воровкины) 750 руб<лей> [Муля — С. Д. Гуревич — близкий друг А. С. Эфрон, переводчик и журналист. В феврале 1940 г. Цветаеву обманули, взяв 750 рублей как плату вперед за квартиру.].
________
Заказала книжную полку и кухонную (NВ! Чем буду платить??). Столяр — друг Тагеров [Е. Б. Тагер и его жена, Елена Ефимовна], чудный старик, мы с ним сразу подружились. Когда уберутся ящики, комната будет — посильно — приличная. Очень радуюсь Вашему и 3<инаиды> М<итрофановны> [3. М. Ширкевич — близкая подруга Е. Я. Эфрон.] возвращению. Как наверное дико-тоскливо по вечерам и ночам в деревне! Я, никогда не любившая города — не мыслю. О черных ночах Голицына вспоминаю с содроганием [В Голицыне Цветаева жила зимой 1939/40 г., снимая там комнату]. Все эти стеклянные террасы…
Замок повешу завтра — нынче не успела. Куплю новый, с двумя ключами: тот тоже есть, но куда-то завалился. Ничего — будет два.
Целую обеих, будьте здоровы.
М.
<Конец сентября — начало октября 1939 г., Болшево>
<В Москву>
Дорогая моя Лиля,
Все у нас идет своим чередом. [См. запись в тетради М. Цветаевой: “Возобновляю эту тетрадь 5 сент<ября> 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в Россию. 19-го — в Болшеве свидание с больным С. Неуют. За керосином. С. покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток — кот. (Всё это — для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит — такого.) Торты, ананасы, от этого — не легче. Прогулки с Милей. Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон — унтертон всего — жуть. Обещают перегородку — дни идут. Мурину школу — дни идут. И отвычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь С. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, — не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда — писать??
Девочка Шура. Впервые — чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, во всем. (Я что-то вынимая: — Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! — “Я на Вас смотрел!”).
(Разворачиваю рану. Живое мясо. Короче:) 27-го в ночь отъезд Али. Аля — веселая, держится браво. Отшучивается.
Забыла: последнее счастливое видение ее — дня за 4 — на С<ельско-> Х<озяйственной> выставке, “колхозницей”, в красном чешском платке — моем подарке. Сияла. Уходит, не прощаясь! Я — Что же ты, Аля, так, ни с кем не простившись? Она, в слезах, через плечо — отмахивается! Комендант (старик, с добротой) — Так — лучше. Долгие проводы — лишние слезы…
<оставлено несколько незаполненных страниц.>
О себе. (5-го сент<ября> 1940) Меня все считают — мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь — всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы — если это голова — так преданно мне служившей — в тетради и так убивающей меня — в жизни. Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но их нет, п<отому> ч<то> везде электричество. Никаких “люстр”…. Я год примеряю — смерть. Всё — уродливо и — страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу — умереть, я хочу — не быть. Вздор. Пока я нужна… но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!. Доживать — дожёвывать Горькую полынь — Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим — кончено” (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 32, лл. 62 об. — 63).] Перегородка еще не поставлена, п<отому> что нет до сих пор материала (9 листов фанеры!), но нужно думать на этих днях появится.
Радостная новость — Мурины рисунки произвели в школе фурор.
Кот [Домашнее имя Г. С. Эфрона.] ворвался, чтобы бежать на станцию. Обнимаю.
7-го февраля 1939 г., вторник
<Из Парижа в Москву>
[Написано на видовой открытке: “Paris, Notre Dame,Chimeres” (“Париж, Собор Парижской Богоматери, Химеры”).]
Милая Лиля,
Сердечно рада, что одобрили могилу. [Речь идет о надгробной плите на могиле родителей и брата Е. Я. Эфрон, которую поставила Цветаева. Этим она была занята почти весь предотъездный год. Но лучше — ее собственными словами:
“Дорогой Володя,
Обращаюсь к Вам со странной — и срочной просьбой. Я сейчас (впрочем уж целую зиму!) ставлю памятник на Монпарнасском кладбище родителям и брату С<ергея> Я<ковлевича>. Теперь нужна надпись — и в последнюю минуту оказалось, что лицо, купившее место, подписалось на французский лад Effront, и это Effront — во всех последующих бумагах — пошло — и утвердилось — и теперь директор кладбища не разрешает — на плите — Efron, a требует прежней: по мне безобразной, ибо все члены семьи, с тех пор как я в нее вступила, подписывались — и продолжают — Efron.
Тогда я подумала — о русской надписи. Администрация кладбища согласна, но просит нарисованного текста, так как рабочий — француз.
<…> Вот текст. (Буква — 4 фр<анка> 50, поэтому — без отчеств).
Только умоляю — если можно — поскорее и предварительно выяснив соотношение букв.
Здесь покоятся Яков Эфрон Елизавета Эфрон-Дурново
и сын их Константин
NB! Володя! Непременно по старой орфографии, ибо 1) умерли они в 1910 г., 2) памятник ставлю — я.
Простите за такое мрачное поручение, но это были чудные люди (все трое!) и этого скромного памятника (с 1910 г.) заслужили” (письмо к В. Б. Сосинскому от 15 июня 1938 г.).
В августе 1982 г. Монпарнасское кладбище посетила журналистка и переводчица Мария-Луиза Ботт. По-видимому, она была последней, кому довелось навестить эту могилу. В конторе кладбища ей сказали, что на днях могила будет ликвидирована в связи с истечением срока оплаты. Согласно справке, выданной М.-Л. Ботт в конторе, могила Е. Я., Я. К. и К. Я. Эфронов находилась на Cimetiere Parisien du Sud-Montparnasse, a 27 division, 7 ligne Est, № 12 Nord. Захоронение производил в 1910 г. Pierre Efront.]
Я — лежачую выбрала, потому что помню, как мой отец — для себя хотел лежачей, со свойственной ему трогательной простотой объясняя, что — стоячие памятники — непрочные, клонятся — валятся, что это — беспорядок и нарушает мир последнего сна.
— Где Вы жили в П<ариже> и в окрестностях, т. е. какие места Вам особенно-дороги? Потому что в данном квартале можно найти открытку с данной улицей.
Напишите (кроме Сэны, quais [Набережных (фр.)], общего — это я знаю) все Ваши любимые (жилые) места, и я, пока время есть, похожу по Вашему прежнему следу — и достану. Не забудьте и загородных мест.
Могилу увеличу и тоже пришлю — по 3 карточки каждого снимка, п<отому> ч<то> — думаю — Ваши сестры тоже захотят. Увеличу cepia, это — мягче.
Город — безумно-хорош, и у нас уже дуновение весны.
Всего лучшего, жду по возможности скорого ответа об улицах и загородах — на это нужно время.
М.
Слышали ли Вы о смерти M. Julia [Коктебельский гость дома Волошина лета 1911 г.; ему посвящен шуточный сонет Волошина “Француз” (Волошин М. Стихотворения и поэмы. С. 425).]? Умер несколько лет назад — в каком-то очень важном чине. А помните, как его в последнюю минуту обвинили в краже болгарского [Болгарская община, наряду с крымскими татарами и русскими, составляла основное население Коктебеля до 1944 г. (года их депортации из Крыма).] белья — и я его утешала? Иных уж нет, а те — далече…
14-го июля 1941 г. <Пески Коломенские><В Москву>
Дорогая Лиля! Пишу Вам из Песков, куда мы уехали 12-го. Был очень сложный и жаркий переезд, половину необходимых вещей забыли. Последние дни из-за газа и неналаженного примуса почти ничего не ели. Вообще, были очень трудные дни.
Умоляю Веру сходить за меня, я действительно не могла, было очень плохо с сердцем. Нынче отдали паспорта в прописку, вернут в конце недели, тогда съезжу в Москву и на авось зайду к Вам, хотя надеюсь, что вы обе тоже в деревне.
Скоро начнем с Котом работать в колхозе, нынче я на полном солнце с 11 ч. до 1 ч. полола хозяйкин огород, чтобы испробовать свои силы, и ничего. Но не знаю, как будет с другой работой, притом каждодневной. Очень, очень прошу Веру заменить меня, это просто необходимо, а то рукопись потеряется. Целую вас обеих. Я еще очень плохо сплю, но с сердцем немножко лучше.
Марина