28-го ноября 1917 г.
Лев! Я вчера была у С<…>. Он предлагает помочь в продаже дома [Дом Цветаевой и Эфрона в Казачьем переулке]. — Какому-нибудь поляку. Относительно другого, он говорит, чтобы я записала Вас кандидатом в какое-то эконом<ическое> общество. Хороший заработ<ок>. А пока — советует Вам еще отдохнуть с месяц. Насчет кандидатуры — я разузнаю и напишу Вам подробно. Вообще — по его словам — состояние Вашего и С<ергея> И<вановича> [С. И. Гольцев — однополчанин и друг С. Я. Эфрона] здоровья совсем не опасно. Посоветуюсь еще с другим доктором. Он говорит вполне уверенно. Дуня [Молочница ] не уезжает, и завтра я переезжаю домой [То есть в Борисоглебский переулок; первые дни по возвращении из Крыма Цветаева провела со своими детьми у В. Я. Эфрон, где находились обе дочери в отсутствие матери]. Доде [Д. А. Юнге.] передайте, что посылку ее я передала, но дядю не застала.
Целую. Обнадежьте С<ергея> И<вановича> насчет 9 лет службы. Это серьезно.
Р. S. У Додиного дяди — бородатая прислуга вроде Бабы-Яги. Очень милая. 100 лет. Передайте это Доде.
Скоро пришлю продуктов и простынки.
Напишите Тане [Т. И. Плуцер-Сарна.] письмо с благодарностью за меня и детей. Она мне очень помогает. Б<ольшой> Николо-Песковский, д<ом> 4, кв<артира> 5.
11-го дек<абря> 1917 г.
Лёвашенька!
Завтра отправлю Вам деньги телеграфом. Вера дала Тане чек, и Таня достает мне — когда по 100 р<ублей>, когда больше. Деньги Вы получите раньше этого письма.
Я думаю, Вам уже скоро можно будет возвращаться в М<оскву>, переждите еще несколько времени, это вернее. Конечно, я знаю, как это скучно — и хуже! — но я очень, очень прошу Вас.
Я не приуменьшаю Вашего душевного состояния, я всё знаю, но я так боюсь за Вас, тем более, что в моем доме сейчас находится одна мерзость, которую сначала еще надо выселить. А до Рождества этого сделать не придется.
Конечно, Вы могли бы остановиться у Веры, но всё это так ненадежно!
Поживите еще в К<окте>беле, ну немножечко. (Пишу в надежде, что Вы никуда не уехали.)
— Слушайте: случилась беда: Аля сожгла в камине письмо Макса к Цейтлиным (я даже не знаю адр<еса>!) и письмо О<льги> А<ртуровны> [О. А. Рогозинская] к Редлихам [Редлих А. Ф., музыкальный педагог, и Э. М., художник].
Завтра отправлю Вам простыни, — когда они дойдут? Я страшно боюсь, что потеряются. Отправлю две.
— У Ж<уков>ских [Имение Канашево в Витебской губернии.] разграблено и отобрано все имение, дом уже опечатан, они на днях будут здесь.
Ваш сундучок заперт, все примеряю ключи и ни один не подходит. Но по крайней мере документы в целости. Паспорт деда я нашла и заперла.
М.б. Вы помните, — куда Вы девали ключ от сундучка?
У Г<ольдов>ских [Гольдовские О. Б., адвокат, и его жена Рашель Мироновна, писательница.] был обыск, нашли 60 пудов сахара и не знаю сколько четвертей спирта. У меня недавно была Е. И. С<тарын>кевич, она поссорилась с Рашелью (из-за Миши [М. С. Фельдштейн, сын Р. М. Гольдовской], она, очевидно, его любит) и написала ей сдержанное умное прощальное письмо. Она мила ко мне, вообще мне все помогают. А я плачу стихами и нежностью (как свинья).
Страховую квитанцию я нашла, сегодня Дунин муж внесет. В каком безумном беспорядке Ваши бумаги! (Из желтой карельской шкатулочки!) Как я ненавижу все документы, это ад.
Последнее время я получаю от Вас много писем, спасибо, милый Лев! Мне Вас ужасно жаль.
Дома всё хорошо, деньги пока есть, здесь все-таки дешевле, чем в Ф<еодосии>.
Вышлите мне, пожалуйста, билет! (розовый.) Сейчас Аля и няня идут гулять, отправлю их на почту. Простите, ради Бога, за такое короткое письмо, а то пришлось бы отправлять его только завтра. Очень Вас люблю. Целую Вас.
М.
— Б<альмон>т в восторге от стихов Макса и поместил их в какую-то однодневку-газету с другими стихами [Стихи М. Волошина “Святая Русь”, “Мир”, “Март”, “Бонапарт” были опубликованы в газете “Слову — свобода!” ]. Я недавно встретила его на улице.
— Борис занялся театральной антрепризой, снял целый ряд помещений в разных городах, у него будет играть Радин [Радин Н. М. — внук балетмейстера М. И. Петипа.].
Москва, 27-го русск<ого> февраля 1921 г.
Мой Сереженька!
Если Вы живы — я спасена.
18-го января было три года, как мы расстались. 5-го мая будет десять лет, как мы встретились.
— Десять лет тому назад. —
Але уже восемь лет, Сереженька!
— Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы — и лбом — руками — грудью отталкиваю то, другое. — Не смею. — Вот все мои мысли о Вас.
Не знаю судьбы и Бога, не знаю, что им нужно от меня, что задумали, поэтому не знаю, что думать о Вас. Я знаю, что у меня есть судьба. — Это страшно. —
Если Богу нужно от меня покорности, — есть, смирения — есть — перед всем и каждым! — но, отнимая Вас у меня, он бы отнял жизнь — жизнь, разве ему <недописано>
А прощать Богу чужую муку — гибель — страдания, — я до этой низости, до этого неслыханного беззакония никогда не дойду. — Другому больно, а я прощаю! Если хочешь поразить меня, рази — меня — в грудь!
Мне трудно Вам писать.
Быт, — всё это такие пустяки! Мне надо знать одно — что Вы живы.
А если Вы живы, я ни о чем не могу говорить: лбом в снег!
Мне трудно Вам писать, но буду, п<отому> ч<то> 1/1000000 доля надежды: а вдруг?! Бывают же чудеса! —
Ведь было же 5-ое мая 1911 г. — солнечный день — когда я впервые на скамейке у моря увидела Вас. Вы сидели рядом с Лилей, в белой рубашке. Я, взглянув, обмерла: “— Ну, можно ли быть таким прекрасным? Когда взглянешь на такого — стыдно ходить по земле!”
Это была моя точная мысль, я помню.
— Сереженька, умру ли я завтра или до 70 л<ет> проживу — всё равно — я знаю, как знала уже тогда, в первую минуту: — Навек. — Никого другого.
— Я столько людей перевидала, во стольких судьбах перегостила, — нет на земле второго Вас, это для меня роковое.
Да я и не хочу никого другого, мне от всех брезгливо и холодно, только моя легко взволнов<анная> играющая поверхн<ость> радуется людям, голосам, глазам, словам. Всё трогает, ничто не пронзает, я от всего мира заграждена — Вами. Я просто НЕ МОГУ никого любить!
Если Вы живы — тот кто постарается доставить Вам это письмо — напишет Вам о моей внешней жизни. — Я не могу. — Не до этого и не в этом дело.
Если Вы живы — это такое страшное чудо, что ни одно слово не достойно быть произнесенным, — надо что-то другое.
Но, чтобы Вы не слышали горестной вести из равн<одушных> уст, — Сереженька, в прошлом году, в Сретение, умерла Ирина. Болели обе, Алю я смогла спасти, Ирину — нет.
С<ереженька>, если Вы живы, мы встретимся, у нас будет сын. Сделайте как я: НЕ помните.
Не для В<ашего> и не для св<оего> утешения — а как простую правду скажу: И<рина> была очень странным, а м<ожет> б<ыть> вовсе безнадеж<ным> ребенком, — все время качалась, почти не говорила, — м<ожет> б<ыть> рахит, м. б. — вырождение, — не знаю.
Конечно, не будь Революции —
Но — не будь Революции —
Не принимайте моего отношения за бессердечие. Это — просто — возможность жить. Я одеревенела, стараюсь одеревенеть. Но — самое ужасное — сны. Когда я вижу ее во сне — кудр<явую> голову и обмызганное длинное платье — о, тогда, Сереженька, — нет утешенья, кроме смерти.
Но мысль: а вдруг С<ережа> жив?
И — как ударом крыла — ввысь!
Вы и Аля — и еще Ася — вот все, что у меня за душою.
Если Вы живы, Вы скоро будете читать мои стихи, из них многое поймете. О, Господи, знать, что Вы прочтете эту книгу, — что бы я дала за это? — Жизнь? — Но это такой пустяк — на колесе бы смеялась!
Эта книга для меня священная, это то, чем я жила, дышала и держалась все эти годы. — Это не КНИГА. —
Не пишу Вам подробно о смерти Ирины. Это была СТРАШНАЯ зима. То, что Аля уцелела — чудо. Я вырывала ее у смерти, а я была совершенно безоружна!
Не горюйте об Ирине, Вы ее совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось, не вините в бессердечии, я просто не хочу Вашей боли, — всю беру на себя!
У нас будет сын, я знаю, что это будет, — чудесный героический сын, ибо мы оба герои. О, как я выросла, Сереженька, и как я сейчас достойна Вас!
Але 8 л<ет>. Невысокая, узкоплечая, худая. Вы — но в светлом. Похожа на мальчика. — Психея. — Господи, как нужна Ваша родств<енная> порода!
Вы во многом бы ее поняли лучше, точнее меня.
Смесь лорда Ф<аунтлероя> [Герой повести Ф. Бёрнетт “История маленького лорда Фаунтлероя”] и маленького Домби [Герой романа Ч. Диккенса “Домби и сын”.] — похожа на Глеба [Г. Я. Эфрона.] — мечтательность наследника и ед<инственного> сына. Кротка до безвольности — с этим упорно и неудачно борюсь — людей любит мало, слишком зорко видит, — зорче меня! А так как настоящих мало — мало и любит. Плам<енно> любит природу, стихи, зверей, героев, всё невинное и вечное. — Поражает всех, сама к мнению других равнодушна. — Ее не захвалишь! — Пишет странные и прек<расные> стихи.
Вас помнит и любит страстно, все Ваши повадки и привычки, и как Вы читали книгу про дюйм, и потихоньку от меня курили, и качали ее на качалке под завывание: Бу-уря! — и как с Б<орисом> ели розовое сладкое, и с Г-вым топили камин, и как зажиг<али> елку — всё помнит.
Сереженька! — ради нее — надо, чтобы Вы были живы!
Пишу Вам в глубокий час ночи, после трудного трудового дня, весь день переписывала книгу, — для Вас, Сереженька! Вся она — письмо к Вам.
Вот уже три дня, как не разгибаю спины. — Последнее, что я знаю о Вас: от Аси, что в начале мая было письмо к М<аксу>. Дальше — темь…
— Ну —
— Сереженька! — Если Вы живы, буду жить во что бы то ни стало, а если Вас нет — лучше бы я никогда не родилась!
Не пишу: целую, я вся уже в Вас — так, что у меня уже нет ни глаз, ни губ, ни рук, — ничего, кроме дыхания и биения сердца.
Марина
Понтайяк, 19-го сент<ября> 1928 г.
Дорогой Лёвинька, купила от Вас Але Шатобриана “Memoires d’Outre-Tombe” — не бойтесь, просто писал в старости воспоминания о Вандее, эмиграции и Наполеоне. Новатор в искусстве — нет, не могу, в моих устах — фальшь, — проще: зачинатель эпохи в литературе и контр-революционер в жизни, люблю это соединение. Книга выдержек (мемуаров — 6 огромных томов) — как раз для Али. Она такие книги любит, читает с увлечением и, попутно, учится. Одобряете выбор? Издание “Adolescence Catholique” [“Католическое отрочество” — серия книг для юношеского возраста. Цветаева выбрала книгу в подарок на день рождения дочери, 18 сентября 1928 г. ей исполнилось 16 лет.].
Лёвинька, очередные карточки — воскресные — возили Н<аталью> М<атвеевну> на Grande-Cote [природная достопримечательность южного побережья Франции.] (молча-прощальное, как ее стирка). Карточки неважные (а Зиночку сняла — так позорно, — тоже пришлю) — но берегите, тщательно промыты, много возни. Выньте все карточки из моих писем и сложите в отдельный конверт, это будут — Ваши.
Нынче 2 раза гоняла в Ройян за вираж-фиксажем, обещали к вечеру, не оказалось. С ф<отогра>фиями — измучилась: всем хочется, и Вам и себе, и В<ере> А<лександровне> [Вера Александровна Сувчинская], и Н<аталье> М<атвеевне>, и Тешковой [Анна Антоновна Тескова], — а снимаю по три, — и еще 2 коробки старых, — извожусь. Ничего другого не делаю, ни о чем другом (кроме стула С-ского, пришлет или нет?) не думаю, изводящая страсть.
А в Мёдоне новое: лес и Мур, Версаль и Мур, парк и Мур. (Пишу под звон фильтра: ПРОМЫВАЮТСЯ ОЧЕРЕДНЫЕ. Лучшая впереди.)
Я рождена фотографом. (Помните возглас Л<ьва> П<латоновича> [Лев Платонович Карсавин.], когда у меня аппарат всё время “ехал”: — “Фотографа из Вас никогда не выйдет.”) Сейчас 12, промывать буду до 2 ч. На окне сохнут оттиски. Зеваю. Случается, под звон фильтра — засыпаю. Уже сплю.
Скоро увидите свою ополоумевшую
(Ры) [Перед подписью — рисунок: голова рыси.]
20 сентября 1938 г., вторник
[Написано на видовой открытке: “Dives (Calvados). — L’Eglise”]
Дорогой Л. — К. Наконец-то два письма (последнее от 28-го). Но надеюсь, что А<ля> мои пересылала. Вернулись мы 10-го, в той гостинице места не было, нашли в городе гораздо лучшую комнату: большую, с бютагазом, пятый этаж, вид на башню с часами. По близости от Алиного городского жилища, — на бульваре [комната в гостинице “Иннова” на бульваре Пастёр]. Сняли на месяц, т. е. до 15-го Октября. (Пишу на основном фоне тревоги за Чехию [<Над строкой:> не только], в полном сознании и твердой памяти. Засим продолжаю:) Милый Л., бытие (в смысле быта, как оно и сказано) не определяет сознания, а сознание — бытие. Льву Толстому, senior’y [Старцу (фр.)] — нужен только голый стол — для локтей, Льву Толстому junior’y [Юноше (фр.)] — накрытый стол (бронзой или хрусталем — и полотном — и плюшем) — а бытие (быт) было одно: в чем же дело? в сознании: осознании этого быта. — Это я в ответ на одну Вашу — пoходя — фразу. И — скромный пример — мой быт всегда диктовался моим сознанием (на моем языке — душою), поэтому он всюду был и будет — один: т. е. всё на полу, под ногами — кроме книг и тетрадей, которые — в высокой чести. (Оглянулась и ужаснулась — сколько этого быта под ногами, но здесь ни одной полки и ни одного гвоздя, поэтому всё хозяйство — на полу, но мне уже давно всё равно.)
Живем — висим в воздухе. Во сне я — до сих пор — летаю, но это — другое. Материально всё хорошо и даже очень, но: сознание определяет бытие! И сознание, что всё это на час — который может быть затянется — как целый год затягивался — но от этого не переставал и не перестанет быть часом — мешает чему бы то ни было по-настоящему радоваться, что бы то ни было по-настоящему ценить. Так было и в нашем морском Диве (Dives-sur-Mer).
<Конец декабря 1938 г.>
[Написано на открытке с изображением львицы в саванне.]
Это — львица (вместо рыси.)
С Новым Годом! Но каким ударом для Чехии кончается — этот: 25-го, в первый день Рождества умер Карел Чапек — так и не дождавшись премии Нобеля. Очень хорошая статья Арагона в Le Soir и не знаю чья — в Huma. Обе газеты, постепенно, очеловечиваются.
У нас снег сошел — последние два дня ходили в черной грязи — но на Луаре, впервые с 1779 г. замерзшей от Блуа до Тура — боятся наводнений: уже взрывали динамитом, но кажется не поможет. В Версале, на pieces d’eau [Прудах (фр.)], катались на коньках, вообще была генеральная репетиция зимы — и ничего — сошло, кроме ужасных ботиков и калош, к<отор>ые нужно надевать вдвоем — и по четверть часа. (Мур снимал вместе с башмаками, а в гостях — вовсе не снимал, а у меня вся левая нога изрезана, до того тесны — хотя мой номер. Нет, не калошная страна!)
Да, со второго дня мороза весь (женский!) город — молниеносно — покрылся цветными башлыками. Моду пустил Printemps [Модный магазин в Париже.], и мода тут же спустилась в самые скромные предместья: не было женской головы без башлыка. Но так как они, в большинстве, были вязаные (просто сшивали сзади шарфы), то тепла не прибавилось, только — живописности. О башлыках уже пишут стихи и шутят в T. S. F.-e [по радио] и одновременно сообщают разные мрачные новости про Джибути [Город в Эфиопии, резиденция французской колониальной администрации.].
Однофамилец Вальтер на мое письмо — не отозвался, чем и доказал, что — не наш. Мы все — грамотные. Новый Год решили встречать в к<инематогра>фе: дома скучно и грустно, а с другими — не хочется: и судьбы врозь, и врозь — шаги… Мур уже выклянчивает новогодний подарок, а сейчас в 10-тый раз пошел в В. Marche [Большой универмаг в Париже.] — смотреть.
Жду — про ваш Новый Год. Давно не было письма. Я — пишу всегда. Желаю здоровья и исполнения желаний. Р.
<1939 г.>
[Написано на открытке с изображением льва.]
<…>
мне кажется — я бы умерла. (Но раньше бы — накормила и спешно переодела в Мурин новый костюм.) Нынче я В<ас> во сне уговаривала купить резиновые болотные сапоги — я такие видела в (гениальном) провансальском фильме “La femme du boulanger” [“Жена булочника” (фр.) (1939), кинофильм реж. Марселя Паньоля.] — y булочника (Raimu [Ремю — французский актер.]) сбежала жена — с пастухом M. le Marquis [Г-на Маркиза (фр.)] — и булочник перестал печь — и вся деревня — идет, ищет и учитель, и он-то, в резиновых сапогах, переходит болото, неся на спине M. le Cure [Г-на кюре (фр.)], к<ото>рый — издали завидев пару (они, как звери — в пещере) изгоняет из нее бесов — по-латыни. Булочница возвращается — и булочник вновь печет. Никогда не смотрю Прованса без сжатия сердца — за Вас. La femme du boulanger — один из лучших франц<узских> фильмов, а фр<анцузский> фильм сейчас — лучший в мире. Есть ряд гениальных актеров (актрисы — слабее, и роли их — ничтожные). Есть один фильм — совсем без женщин: мальчишеский интернат, с гениальным Эрихом фон Штрохеймом (немец, эмиг<рант>, играет по-франц<узски> — и всегда немцев, в Grande Illusion [“Великая иллюзия” (фр.), реж. Жан Ренуар.] — коменданта крепости). И лучшие актеры — пожилые: Jouvet [Луи Жуве], Raimu, Stroheim, из молодых хороши — Blanchard [П. Бланшар.] (NB! заказал себе виз<итные> карточки Beloff, честное слово! ибо всегда играет русских, особенно Достоевского) и — совсем молодой — Jean Louis Barrault [Жан-Луи Барро; в кино стал известен в небольшой роли молодого Бонапарта], тот же Blanchard в молодости. Остальные (молодые) — красивые, культурные и симпатичные, и все — человечные, и на человечности — весь франц<узский> фильм. Вчера Д. [Вероятно, Дик Покровский, — товарищ С. Я. Эфрона, неофициальный сотрудник советского посольства.] принес Муру билет на сов<етский> фильм: Oppenheimer [“Семья Оппенгейм” (нем.). — экранизация одноименного романа Л. Фейхтвангера], и я — взвыла: — Да ведь это же мой Jude Suss! И выпросила — тоже, и в воскресенье оба пойдем. (Jude Suss — роман Фейхтванглера.)
<Конец декабря 1938 г.>
<Из Парижа в Болшево>
[Написано на открытке с изображением львицы в саванне. Датируется по содержанию.]
Это — львица (вместо рыси.)
С Новым Годом! Но каким ударом для Чехии кончается — этот: 25-го, в первый день Рождества умер Карел Чапек [Карел Чапек (1890 — 1938) — чешский писатель; в 1938 г. во Франции развернулась кампания за присуждение ему Нобелевской премии.] — так и не дождавшись премии Нобеля. Очень хорошая статья Арагона [Луи Арагон (1897 — 1982) — французский писатель.] в Le Soir и не знаю чья — в Huma. Обе газеты, постепенно, очеловечиваются.
У нас снег сошел — последние два дня ходили в черной грязи — но на Луаре, впервые с 1779 г. замерзшей от Блуа до Тура — боятся наводнений: уже взрывали динамитом, но кажется не поможет. В Версале, на pieces d’eau [Прудах (фр.)], катались на коньках, вообще была генеральная репетиция зимы — и ничего — сошло, кроме ужасных ботиков и калош, к<отор>ые нужно надевать вдвоем — и по четверть часа. (Мур снимал вместе с башмаками, а в гостях — вовсе не снимал, а у меня вся левая нога изрезана, до того тесны — хотя мой номер. Нет, не калошная страна!)
Да, со второго дня мороза весь (женский!) город — молниеносно — покрылся цветными башлыками. Моду пустил Printemps [Модный магазин в Париже.], и мода тут же спустилась в самые скромные предместья: не было женской головы без башлыка. Но так как они, в большинстве, были вязаные (просто сшивали сзади шарфы), то тепла не прибавилось, только — живописности. О башлыках уже пишут стихи и шутят в T. S. F.-e [Т. е. по радио] и одновременно сообщают разные мрачные новости про Джибути [Город в Эфиопии, резиденция французской колониальной администрации.].
Однофамилец Вальтер на мое письмо — не отозвался, чем и доказал, что — не наш. Мы все — грамотные. Новый Год решили встречать в к<инематогра>фе: дома скучно и грустно, а с другими — не хочется: и судьбы врозь, и врозь — шаги… Мур уже выклянчивает новогодний подарок, а сейчас в 10-тый раз пошел в В. Marche [Большой универмаг в Париже.] — смотреть.
Жду — про ваш Новый Год. Давно не было письма. Я — пишу всегда. Желаю здоровья и исполнения желаний. Р.
<1939 г.>
<Из Парижа в Москву>
[Написано на открытке с изображением льва, пронумерованной Цветаевой цифрой “3”. Начало и конец письма не сохранились. Датируется по содержанию.]
<Начало утрачено>
мне кажется — я бы умерла. (Но раньше бы — накормила и спешно переодела в Мурин новый костюм.) Нынче я В<ас> во сне уговаривала купить резиновые болотные сапоги — я такие видела в (гениальном) провансальском фильме “La femme du boulanger” [“Жена булочника” (фр.) (1939) — кинофильм реж. Марселя Паньоля, воплощавшего в своем лице так называемую “провансальскую школу” французского кино. Сюжет фильма основан на эпизоде из романа Ж. Жионо “Синий Жак”.] — y булочника (Raimu [Ремю (наст. имя Jules Maraire, 1883 — 1946) — французский актер.]) сбежала жена — с пастухом M. le Marquis [Г-на Маркиза (фр.)] — и булочник перестал печь — и вся деревня — идет, ищет и учитель, и он-то, в резиновых сапогах, переходит болото, неся на спине M. le Cure [Г-на кюре (фр.)], к<ото>рый — издали завидев пару (они, как звери — в пещере) изгоняет из нее бесов — по-латыни. Булочница возвращается — и булочник вновь печет. Никогда не смотрю Прованса без сжатия сердца — за Вас. La femme du boulanger — один из лучших франц<узских> фильмов, а фр<анцузский> фильм сейчас — лучший в мире. Есть ряд гениальных актеров (актрисы — слабее, и роли их — ничтожные). Есть один фильм — совсем без женщин: мальчишеский интернат, с гениальным Эрихом фон Штрохеймом [Эрих фон Штрохейм (полное имя Эрих Освальд Ханс Карл Мария Штрогейм фон Норденвальд, 1885 — 1957) — выдающийся актер кино.] (немец, эмиг<рант>, играет по-франц<узски> — и всегда немцев, в Grande Illusion [“Великая иллюзия” (фр.) (1936), реж. Жан Ренуар. Лучший фильм французской школы 1930-х гг. О лагере военнопленных, где разоблачаются “великие иллюзии” целесообразности войны, национальной непримиримости, обусловленности патриотизма и т. п.] — коменданта крепости). И лучшие актеры — пожилые: Jouvet [Луи Жуве (1887 — 1951) — французский актер, режиссер, педагог.], Raimu, Stroheim, из молодых хороши — Blanchard [Пьер Бланшар (1896 — 1963) — французский киноактер; играл в фильме Пьера Шеналя “Преступление и наказание” (1935).] (NB! заказал себе виз<итные> карточки Beloff, честное слово! ибо всегда играет русских, особенно Достоевского) и — совсем молодой — Jean Louis Barrault [Жан-Луи Барро (1910 — 1994) — выдающийся французский актер и режиссер; в кино стал известен в небольшой роли молодого Бонапарта, в которой Цветаева и запомнила его.], тот же Blanchard в молодости. Остальные (молодые) — красивые, культурные и симпатичные, и все — человечные, и на человечности — весь франц<узский> фильм. Вчера Д. [Вероятно, Дик Покровский, — товарищ С. Я. Эфрона, неофициальный сотрудник советского посольства.] принес Муру билет на сов<етский> фильм: Oppenheimer [“Семья Оппенгейм” (нем.). (1939) — советская экранизация одноименного романа немецкого писателя Лиона Фейхтвангера (1884 — 1958), реж. Г. Рошаль и В. Строева.], и я — взвыла: — Да ведь это же мой Jude Suss! [“Еврей Зюсс” (нем.) (1925, рус. пер. 1929) — роман Л. Фейхтвангера.] И выпросила — тоже, и в воскресенье оба пойдем. (Jude Suss — роман Фейхтванглера.)