1
Москва, 6-го русск<ого> декабря 1920 г., воскресенье.
Из трущобы — в берлогу
— Письмо первое —
Дружочек!
После Вашего отъезда жизнь сразу — и люто! — взяла меня за бока.
Проводив Вас взглядом немножко дольше, чем было видно глазами, я вернулась в дом. У Д<митрия> А<лександровича>1 было милое, вопрошающее — и сразу благодарное мне! — лицо*. Благодарная за похвалу, я сделалась вдвое веселей и милей, чем при Вас. Месхиева2 ругала Малиновскую3, Д<митрий> А<лександрович> деликатно опровергал. Ася возилась с собакой, А. Д. с Алей.
Потом мы с Месхиевой пошли домой, я — оберегая ее от ухабов, она меня — от автомобилей.
— «Вы очень подружились с Ланном?» — «Да, — большой поэт и еще бóльший человек. Я буду скучать о нем». — «Вам нравятся его стихи?» — «Нет. Извержение вулкана не может нравиться. Но — хочу я или не хочу — лава течет и жжет».
— «Он в Харькове был очень под влиянием Чурилина»4. — «Однородная порода. — Испепеленные. — Испепеляющие».
Назначив друг другу встречу в понедельник (хотя любить ее не буду, — настороже, себялюбива и холодна!) — расстались.
Дома я уложила Алю. — Да, постойте! — Взойдя, я сразу поняла: не чердак и не берлога, — трущоба! И была бы совсем счастлива определением, если бы рядом были Вы, чтобы оценить. — Поняв трущобность, удовлетворилась ею, и ушла ночевать в приличный дом, — к знакомым Скрябиной. Там были одни женщины, говорили про спиритизм и сомнамбулизм, я лежала на огромном медведе, не слушала, спорила, соглашалась и спала. Ночью тридцать раз просыпалась, курила, бродила, будила и ушла до свету, оставив всех в недоумении, — зачем приходила.
— Такой Москвы Вы не знаете, да и я забыла, что она есть! — Тишина — фарфоровость — блеск и ломкость. Небо совсем круглое и все розовое, и снег розовый, — и я тигровым привидением5. — Не встретила ни человека.
Дойдя до Смоленского6, решила — noblesse oblige* — навестить — посетить его останки и — о удивление! — не помер: мужик с дровами!
— «Купчиха, дров не надоть!» — «Даже очень!»
Впряглась с мужиком и довезла до дому 4 мешка дров. Отдала всю пайковую муку, — по крайней мере не укрáдут, а дрова я потороплюсь сжечь. И сразу — глупое сожаление: — «Ну, конечно, — только он уехал, — и дрова! А я его морила холодом». (Но поняв, что Вам сейчас все равно — тепло, сразу успокоилась.)
— В 12 ч. дня посылаю Алю на Собачью площадку (к<отор>ой по-Вашему нет), — в Лигу Спасения Детей, за каким-то усиленным питанием, а сама сажусь дописывать те — последние — стихи, диалог над мертвым.
Потом голова болит, ложусь на Алину кровать, покрываюсь тигром и пледом, дрова есть — значит, можно не топить, ужасный холод, голова разлетается, точно кто железным пальцем обводит веки. — Сплю. — Просыпаюсь: темнеет. Али нет, — Иду к Скрябиным7. — Там нет. — Вспоминаю год назад — приют, госпиталь8, этот ужас всех недр — вспоминаю и последние две недели сейчас, мою сосредоточенность на себе, мое раздражение на ее медленность, мое отсутствие благодарности Богу, что она есть. Возвращаюсь, жду, читаю какую-то книгу. — Темнеет. — Не могу сидеть, оставляю ей записку в дверях, иду во Дворец Искусств, к одному художнику9. — Была у Вас Аля? — «Только что ушла». Опять домой. Часы проходят. (Уже 5 ч.). — Ее нет. — Дверь раскрывается. В<олькен>штейн10. — «М<арина> И<вановна>, я пришел к Вам насчет пьесы, я хочу устроить…» — «Мне не до этого, — Аля пропала. Оставьте меня». — Упорствуя, расспрашивает. Неохотно — резко — почти грубо рассказываю. — Идет искать. —
Жду. — Час проходит. Совсем темно. Возвращается. Во Дворце ее видели все: была и у Рукавишникова11, и в канцелярии, и у цыган, и в подвалах, — но нигде нет12. — Садится. — «М<арина> И<вановна), Вы еще увидите того поэта?» — «Нет». — «Но будете ему писать?» — «Не знаю». (Недоумение.) — «Мне очень жаль, что так мало пришлось поговорить с ним тогда». ( — «Подлизывается!» — думаю я с презрением) — «Он мне очень понравился. И — заметили ли Вы, что он совершенно похож на коненковского Паганини, — точно с него делано!» — Я, оживляясь: — «Коненковского Паганини я не рассмотрела, — близорука, но — как странно — в первую же встречу, через 10 мин<ут> после того, как он вошел, сказала ему, что он похож на Паганини»13. — «Значит, Коненков правильно понял Паганини». — «Так вот, если будете ему писать, напишите ему следующее. — Я потом думал о нем. — Его творчество — и декламация — и все явление… Этот человек сведенный, судорожный, исступленный. Человек трудной жизни. Мне пришел в голову такой пример: когда Станиславский смотрит молодого актера, он первым делом говорит ему: — «Легче! Легче! — Так, распустите мускулы. — Совсем свободно». — «И всё?» — «Да, и всё. Чувствуйте: напряжение позади, сейчас освобождение. Не бойтесь, что Вам даром платят деньги!» — Так вот, я думал о нем. Он не доверяет легкости, — Он брезгует ею. Он намеренно громоздит трудности. Ему нужны только непосильные задачи. О, ему трудно жить, — тем более, что всё это из глубины, в большой серьез».
— «Вы не так… то есть Вы более… наблюдательны, чем я думала».
— «Жалко, что Вы не познакомили нас с ним раньше, я бы показал ему Станиславского. Это гениальный человек прежде всего».
(Прав.) — Благодарная за «показал бы ему», а не «показал бы его», чуть проясняюсь и прошу у него стихи. — Дает — и много. — «Но Аля!!» — Уже 7 часов. (Ушла в 12 ч.) — Обещает еще раз, после того как зайдет домой, идти искать во Дворец. Уходит. Я лежу и думаю. Думаю вот о чем. — Господи, и тогда я мучилась, пальцем очерчивала, где болит, но какая другая боль! Та боль — роскошь, я на нее не вправе, а эта боль — насущная, то, чем живут, от чего не вправе не умереть. (Если Аля не найдется!) — Аля — Сережа. Ася — на грани, и насущное, и роскошь. Ланн — только роскошь, и вся боль от него и за него — роскошь, и сейчас Бог наказывает. Ланн — во имя мое, могло бы быть и во имя его, но не вышло — не выйдет — ему не нужно — это у него уже есть — и даже если бы не было — ему (такой породе) не нужно. Отношение неправильно пошло, исправилось только к концу — выпрямилось, за день до его отъезда. Я поняла: никакой заботы!
Холодно — мерзни, голоден — бери, умирать — умирай, я ни при чем, отстраняюсь — галантно! без горечи. Ему нужно: несколько голов (умов) — мужских, от времени до времени — подобие любви, (жесточайшая игра для обтачивания когтей против себя же!) или мужская дружба (теоретизирование — планы детективных контор и готовность — если надо — умереть друг за друга! Только не друг без друга!) — или женское обаяние: духи, меха — и никакой грудной клетки!
Думала без горечи: пристально и стойко. — «Если бы суждено было встретиться еще — о, замечательная встреча! Я бы дала ему ровно столько и ровно то, что ему нужно. — Но — Аля?!!!»
——————
В 9-ом часу появился В<олькен>штейн, ведя Алю за руку, — напыщенный и прохладный в сознании всего своего великодушия в ответ на всю мою подлость.
Подвел — поклонился — и вышел.
— «Аля, что это значит?» — «Я хотела испытать горе, — как ребенок живет без матери». — «Где ты была?» — «Я целый день сидела в сугробе и голодна, как смерть». — «Гм… — И никуда не заходила?» — «Нет». — «Нигде, нигде не была, — ни у Скрябиных, ни у X, ни у Z, ни у цыган?» — «Ни — где. Ходила по пустырям и горевала». — «А кто был во Дворце? Кто веселился с детьми такого-то? Кто глядел на шахматный турнир? Кто? — Кто — кто? — ?» — «Марина, простите!» —
Яростно посадила ее на табурет посреди комнаты. — «Так, руки вдоль колен! Так, не двигаться! А что я горюю, что я думаю, что ты попала под автомобиль, а что Е<вгений> Л<ьвович> уехал и теперь надо любить меня вдвое — ты об этом не думала?!» и т.д. и т.д.
Дверь настежь: художник из Дворца14 (открывший после смерти Ирины серию моего дурного поведения — просто — за сходство с Борисом*15 — как первое, чему я улыбнулась после всего того ужаса).
— М<арина> И<вановна>! Я к Вам! Я по Вас соскучился. Можно?» (Когда-то видались три раза в день, теперь не видались с июня, хотя соседи.)
— «Очень рада! Садитесь. Кушать будете?»
— «Все, что дадите!»
Аля: «М<арина>! Он тоже голоден, как смерть!»
Я: «Чудесно! Два таких аппетита в доме, — мне больше не нужно! Аля, разжόги!»
И — пошло! — Топлю, колю, пилю, сидят, едят.
— «Аля, мойся!» — К 11-ти мы на улице. — Куда идти? Пошли к Антокольским (соседям, он — поэт и неплохой). Съели очень много черного хлеба и ушли. Оттуда на Арбатскую площадь, — уже 12 ч., оттуда к Скрябиным, оттуда — в 2 ч. по домам.
Сегодня он опять зайдет за мной: неутомимый ходок, как я, мне с ним весело — и абсолютно безразличен. Просто — для не сидения по вечерам в трущобе. — А о сходстве с Борисом — вот что: вьющаяся голова (хотя темная) — и посадка головы, — разлетающийся полушубок — нелепая грандиозность — химеричность — всех замыслов, — обожание нелепости, comme telle* — так мы, напр<имер>, в прошлом году всю дорогу из Замоскворечья к моему дому говорили о каком-то баране, сначала маленьком: бяша, бяша! потом он уже большой и нас везет (под луной — было полнолуние — и очень поздний час ночи) — потом он, везя, начинает на нас оглядываться и — скалиться!, потом мы его усмиряем, — один бок жареный, едим — и т. д., и т. д., и т. д. — В итоге — возвращаясь каждый к себе домой: хочу лечь — баран, книгу беру — шерстит — баран!, печку топлю, — пахнет паленым, — он же сгорбатился — и т. д.
Идем вчера, смеясь, — вспоминаем.
— «Да, но наш баран — все-таки не баран! И в этом наше оправдание», говорит он.
— Крылатый баран! — поправляю я и — внезапно — «от нашего барана до Пегаса — один шаг!»
——————
Простите за всю эту ересь — это для характеристики.
Иду вчера и думаю. — «Я дура. Премированная дура. Баран — поддевка — веселье. При чем тут любовь? Зачем всегда это бесплатное приложение? — Моя галантность? — Нет, глупость. — Надо же понять, наконец, что не всякое желание другого — насущное, что есть — в этой области и — м. б. — больше, чем в других — Прихоть. А я, всегда принимающая малейшую причуду другого au grand sérieux** — просто дура!»
— Но, дружочек, у меня есть одно оправдание: я невозвратна. Не потому, что я так решаю, а потому что что-то во мне не может вторично, — другие глаза и голос и та естественная преграда, которая у меня никогда не падает — ибо ее нет! — при первом знакомстве, и неизбежно вырастает — во втором. — Точно, заплатив дань своему женскому естеству (формальному!) — я внимательно занимаюсь изучением того, кто передо мной.
И это так невинно, что ни один — клянусь! — ничего не помнит.
Об одном я не успела ни написать, ни сказать Вам, — а это важно! — Об огромном творческом подъеме от встречи с Вами. — Те стихи Вам16 — не в счет, просто беспомощный лепет ослепленного великолепием ребенка — не те слова — все не то — (я, но — не Вам, — поняли?) — Вам нужно все другое, ибо Вы из всех, меж всех — другой, — все та же моя неверная начальная слепота — верно-неверная лунатическая дорога.
Ничего не обещаю — ибо Вам ничего не нужно! — но просто повествую Вам — как все это письмо — ибо Вы ценитель и знаток душ! — что то что с Вас сошло на меня (говорю как — о горé!) другое и по-другому скажется, чем все прежнее. — Спасибо Вам! — Творчески!
вторник
Вы уже день, как дома. А я уже три дня — как нé дома. — Знаете, где я вчера была? — Судьба! — В Спасо-Болвановском!!!17
— Дружок, он есть! — И действительно — зá Москвой-рекой! — Далё-еко! — Длинный, горбатый, без тротуаров и мостовых, весь в церковных домиках, — и везде светло, тепло! — Какая там советская Москва! — Времен Иоанна Грозного!
Мы шли со Скрябиной, — она в своей котиковой шубе, на узких как иголки каблуках, я медведем в валенках, и она все время падала.
И кáк — мнé — бы́ло — жáль!
(NB — не ее, конечно!)
——————
Между прочим: Вам совсем не надо читать этого письма за раз, — ведь оно писано кусочками — клочочками, день за днем, почти час за часом.
Так и читайте!
А то мне совестно, а Вам, взглянув, — наверное, безнадежно!
——————
Сегодня — случайно — наткнулась на Белую стаю18. — Как жаль, что забыла еще поблагодарить! —
Раскрыла: Ваш почерк. Прочла. Задумалась. Вы уже наверное не помните, что написали, я сама читала как новое. Как меня — ужасом! — восхищает бренность. — Милая Ахматова — милый Вы — милая я. —
— Кончила те стихи, над мертвым19. Хотела по-Вашему (вопросом), вышло по-моему (ответом, — и каким!) — Если это письмо будет отправлено, присоединю и стихи.
——————
Моя главная забота сейчас: гнать дни. Бессмысленное занятие, ибо ждет — может быть — худшее. Иногда с ужасом думаю, что — может быть — кто-нибудь в Москве уже знает о С<ереже>, м. б. многие знают, а я — нет. Сегодня видела его во сне, сплошные встречи и разлуки. — Сговаривались, встречались, расставались. И все время — через весь сон — надо всем сном — его прекрасные глаза, во всем сиянии.
(Сейчас спрашиваю Алю: — «Аля, что печка?» И ее спокойный ответ: — «Печка? — Головешит!» — Так, собака, бегущая, прихрамывая, у нее «треножит», большевики о победах — «громогласят» и т. д.)
Купила себе — случайно, как всё в моей жизни — «полушалок» (обожаю слово!), сине-черный, вязаный. Люблю его за тепло, — «в гроб с собой возьму!»
(О, мой гроб! Мой гроб!)
Купила на улице у старухи, к<отор>ая, живя 18 лет (а может быть — 81 г<од>!) в Москве, ни разу не была на Смоленском. — «Я зря болтаться никогда не любила». Слушала с наслаждением. — Вот мой Потебня!20 — И еще завидовала: «зря болтаться», — что я другого с рождения делала?!
——————
четверг
Мой друг! — Я уже начинаю отвыкать от Вас, забывать Вас. Вы уже ушли из моей жизни. — Послезавтра — нет, завтра — неделя как Вы уехали. — Помните, я Вас просила: до субботы! — а Вы уехали в пятницу, а мне так и осталось в памяти: суббота.
Вы — умник и отвесно глядите в души. Я бы хотела, чтобы Вы поняли: начинаю отвыкать, забыла.
Мне, чтобы жить — надо радоваться. Пока Вы были здесь — даже, когда мне было так больно, я все-таки могла сказать себе: завтра в 6 ч. (пойду — или не пойду, все равно — но — завтра в 6 ч. — достоверность!)
А сейчас? — Завтра — нет, послезавтра — нет, через неделю — нет, через месяц — нет, хочется думать и попадаю в пустоту — может быть — через год, может быть — никогда.
Чего ж тут любить — помнить — мучиться?
И вот мое трезвое, благоразумное, огнеупорное — асбестовое! — сердце, поняв, смирилось, отпустило.
От встречи с Вами у меня осталось только смутное беспокойство: надо куда-то идти, — и вот, хожу: весь день — «по делам» (т. е. — по трущобам — в поисках за табаком) — с Алей, вечером одна или с кем-нибудь. — Это, конечно, Вы, Ваша память, — «куда-то идти» — бесспорно — «от чего-то уйти».
Если бы я знала, что Вы — что я Вам необходима — о! — каждый мой час был крылат и летел бы к Вам — но тáк — зря — впустую, — нет, дружочек, много раз это со мной было: не могу 6ез! — и проходило, могла без, не могу без — это, очевидно другое: когда другой так не может без, что и ты не можешь.
— Это не холод и не гордыня, это, дружочек, опыт, то, чему меня научила советская Москва за эти три года — и то, что я — наперед — знала уже в колыбели.
——————
— Ланн. — Это отвлеченность. — Ланн. — Этого никогда не было. — Это то, что смогло уйти, следовательно, — могло не придти.
И еще: высокий воротник, глаза под высокой шапкой, мягкий голос и жесткие глаза.
— Может быть, если бы я получила от Вас письмо, я бы резче поверила, что Вы были. Но вряд ли Вы напишете и вряд ли я отошлю это письмо.
— Вчера Вы на секундочку воскресли: когда я, позвонив, стояла у Вашего парадного и ждала. (Я в первый раз была у Д<митрия> А<лександровича> после Вас, — так, кажется, ходят на кладбище.)
Я так привыкла.
(Аля, мешая угли в печке: — «Марина! Это адские помидоры!» — и — недавно — на мое напоминание*
— «Марина, я бы не хотела, чтобы…»<)>
— О! дружочек, какой у меня тогда был бы оплот! — Или: — «Напишите мне большую вещь, настоящую, как перед смертью…»
Но всем мои стихи нужны, кроме Вас! Ваше отношение к моим стихам — галантность Гарибальди к добровольцу из хорошей семьи.
— Но какое мне дело до стихов?! —
——————
Верность.
И — ослепительная формула: — Верность — это инстинкт самосохранения.
Такой верностью я буду верна в первый раз в жизни.
А все остальные верности — или героизм, или воспитанность.
——————
— Как странно: всем я приносила счастье! Кому легкое, кому острое, — но никогда тяжесть, удушение! — А Вас я, кажется, удушиваю. А если бы Вы знали, как я сдерживаюсь, не даю себе ходу, приуменьшаю, сглаживаю, обезвреживаю каждый свой взгляд и шаг!
Так, постепенно, раскрытые Вам навстречу руки все опускаются, опускаются, теряя и отпуская. — О, за эти опущенные руки Бог мне все простит!
——————
— Последний день —
Расстаюсь с Вами счастливая.
Я никогда не боялась внешних разлук, привыкла любить отсутствующих. — Любить — слабое слово, — жить.
Как Вы тогда хорошо сказали: лютая эротика, — о, как Вы чуете слово!
Люблю Вас — поэта — так же как себя — за будущее. Ваши стихи прекрасны, — клянусь Богом, что совершенно нечаянно вспомнила аэролит — и потом уж — По!
Ваши стихи прекрасны, но Вы больше Ваших стихов.
Вы — первый из моих современников, кому я — руку нá сердце положа — могу это сказать.
Вы мне чужой, Вы громоздите камни в небо, а я из «танцующих душ» (слова Вячеслава)21.
Вы мне чужой, но Вы такой большой, что — на минуту — приостановили мой танец.
Дай Вам Бог только здоровья, силы, спокойствия, — и как я Вас буду по-новому и изумительно любить — голову запрокинув! — через пять лет.
Ваш Роланд22 — из наивысших мировых достижений, только в наши дни такие слова — не на всех устах.
Если определить Вашу поэтическую породу — Вы, конечно, — радуга, чей один конец — По, а другой — Новалис23, но как тáм — помните, Вы рассказывали — никогда не забуду, как вероятно — никогда не прочту — круговые вихри, — так здесь — непрерывные радуги.
И Вы только в начале первой!
— О, как я Вас люблю в Вашей нацеленности! Как Вами бы любовался Ницше!
* За то, что у меня — после проводов — веселое (примеч. М. Цветаевой).
* Положение обязывает (фр.).
* Оговорюсь! (примеч. М. Цветаевой)
* Как таковой (фр.).
** Слишком серьезно (фр.).
* Так в рукописи. — Сост.