Москва, 1-го апреля 1911 г.
Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
Посылаю Вам Ваши книги.
Travailleur de la mer [Труженики моря (фр.).] u Dumas куплю завтра же, как обещала. Исполнится ли Ваше предсказание насчет благословения Вас за эти книги в течение целой жизни — не знаю.
Это можно будет проверить на моем смертном одре.
Поклон Елене Оттобальдовне, руку подкинутым младенцем — Вам.
До свидания (с граммофоном) в Коктебеле.
Марина Цветаева.
Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
Я смотрю на море — издалека и вблизи, опускаю в него руки — но все оно не мое, я не его. Раствориться и слиться нельзя. Сделаться волной?
Но не буду ли я любить его тогда?
Оставаться человеком (или “получеловеком”, все равно!) — вечно тосковать, вечно стоять на рубеже. Должно, должно же существовать более тесное ineinander [Здесь: слияние (нем.).]. Но я его не знаю!
Цветет абрикосовое дерево, море синее, со мной книги…
Читаю сейчас Jean Paul’a “Flegeljahre” [Жан Поль. “Озорные годы” (нем.).] — бесконечно очаровательную, грустно-насмешливую, неподдельно романтическую книгу.
Наша дача — “моя” звучит слишком самоуверенно — над самым морем, к которому ведет бесчисленное множество лестниц без перил и почти без ступенек. Высота головокружительная. Приходится все время подбадривать себя строчкой из Бальмонта, заменяя слово “солнце” словом “море”:
“Я видела море, сказала она,
Что дальше — не все ли равно?!”
Пусть это эстетство, мне оно дороже и ближе чужого опрощения!
Здесь еще довольно холодно. Сейчас лежала на скале и читала милые Flegeljahre. Эта скала называется крепостью, с нее чудный вид на море и Гурзуф.
В надписях на скалах есть что-то или очень пошлое, или очень трогательное — я еще не решила. Когда решу, буду или очень нападать на них, или очень защищать. Если бы только они были немного поумнее!
Я очень сильно загорела — все время сижу без шапки.
Мечтаю о купанье, но оно начинается только в мае. Может быть, это и есть самое тесное сближение с морем? Предпоследнее, конечно! Непременно напишите, что Вы об этом знаете.
Общество, выражаясь скромно, не совсем то: господин с дамой (бывают “дама с господином”, но здесь наоборот), дама с колясочкой, два неопределенных субъекта — смесь с<оциал>-д<емократа> с неучем — и все. Есть еще несколько маленьких детей, но до того грязных, что вся моя нежность от этого пропадает.
Господин (с дамой) уже старался познакомиться. Рассказывает о дружбе с одним виноделом, который его угощает, о погоде, о тоске одиноких прогулок — даму он не считает, — о своих занятиях по торговой части… Я улыбалась, говорила: “Да, да… Неужели? Серьезно?” Потом перестала улыбаться, перестала вскоре отвечать: “Неужели?” — а в конце концов сбежала.
Мне кажется, он не только никогда ничего не читал, но и вообще этого не умеет.
Дама (с колясочкой) занята только ею. Это, конечно, очень мило, но несколько однообразно. Есть еще одно маленькое женское существо, скучающее о муже и рассказывающее мне вот уже пять дней (от Москвы до Гурзуфа) свои радости и печали. Я улыбаюсь, говорю: “Да, да… Неужели? Серьезно?” — и, кажется, вскоре перестану улыбаться. Но восторг мой еще не прошел, не думайте!
Всего лучшего, иду гулять.
МЦ.
Адр<ес>: Гурзуф, Генуэзская крепость, дача Соловьевой, мне.
Р. S. Не были ли Вы в Мусагете и у Крахта? Что нового? Видели ли Драконну?
Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
Пишу Вам под музыку, — мое письмо, наверное, будет грустным.
Я думаю о книгах.
Как я теперь понимаю “глупых взрослых”, не дающих читать детям своих взрослых книг! Еще так недавно я возмущалась их самомнением: “дети не могут понять”, “детям это рано”, “вырастут — сами узнают”.
Дети — не поймут? Дети слишком понимают! Семи лет Мцыри и Евгений Онегин гораздо верней и глубже понимаются, чем двадцати. Не в этом дело, не в недостаточном понимании, а в слишком глубоком, слишком чутком, болезненно-верном!
Каждая книга — кража у собственной жизни. Чем больше читаешь, тем меньше умеешь и хочешь жить сам.
Ведь это ужасно! Книги — гибель. Много читавший не может быть счастлив. Ведь счастье всегда бессознательно, счастье только бессознательность.
Читать все равно, что изучать медицину и до точности знать причину каждого вздоха, каждой улыбки, это звучит сентиментально — каждой слезы.
Доктор не может понять стихотворения! Или он будет плохим доктором, или он будет неискренним человеком. Естественное объяснение всего сверхъестественного должно напрашиваться ему само собой. Я сейчас чувствую себя таким доктором. Я смотрю на огни в горах и вспоминаю о керосине, я вижу грустное лицо и думаю о причине — естественной — его грусти, т. е. утомлении, голоде, дурной погоде; я слушаю музыку и вижу безразличные руки исполняющих ее, такую печальную и нездешнюю… И во всем так!
Виноваты книги и еще мое глубокое недоверие к настоящей, реальной жизни. Книга и жизнь, стихотворение и то, что его вызвало, — какие несоизмеримые величины! И я так заражена этим недоверием, что вижу — начинаю видеть — одну материальную, естественную сторону всего. Ведь это прямая дорога к скептицизму, ненавистному мне, моему врагу!
Мне говорят о самозабвении. “Из цепи вынуто звено, нет вчера, нет завтра!”
Блажен, кто забывается!
Я забываюсь только одна, только в книге, над книгой!
Но как только человек начинает мне говорить о самозабвении, я чувствую к нему такое глубокое недоверие, я начинаю подозревать в нем такую гадость, что отшатываюсь от него в то же мгновение. И не только это! Я могу смотреть на облачко и вспомнить такое же облачко над Женевским озером и улыбнусь. Человек рядом со мной тоже улыбнется. Сейчас фраза о самозабвении, о мгновении, о “ни завтра, ни вчера”.
Хорошо самозабвение! Он на Генуэзской крепости, я у Женевского озера 11-ти лет, оба улыбаемся, — какое глубокое понимание, какое проникновение в чужую душу, какое слияние!
И это в лучшем случае.
То же самое, что с морем: одиночество, одиночество, одиночество.
Книги мне дали больше, чем люди. Воспоминание о человеке всегда бледнеет перед воспоминанием о книге, — я не говорю о детских воспоминаниях, нет, только о взрослых!
Я мысленно все пережила, все взяла. Мое воображение всегда бежит вперед. Я раскрываю еще нераспустившиеся цветы, я грубо касаюсь самого нежного и делаю это невольно, не могу не делать! Значит я не могу быть счастливой? Искусственно “забываться” я не хочу. У меня отвращение к таким экспериментам. Естественно — не могу из-за слишком острого взгляда вперед или назад.
Остается ощущение полного одиночества, к<оторо>му нет лечения. Тело другого человека — стена, она мешает видеть его душу. О, как я ненавижу эту стену!
И рая я не хочу, где все блаженно и воздушно, — я так люблю лица, жесты, быт! И жизни я не хочу, где все так ясно, просто и грубо-грубо! Мои глаза и руки как бы невольно срывают покровы — такие блестящие — со всего.
Что позолочено — сотрется,
Свиная кожа остается!
[Из сказки X. К. Андерсена “Старый дом”]
Хорош стих? Жизнь — бабочка без пыли. Мечта — пыль без бабочки. Что же бабочка с пылью? Ах, я не знаю.
Должно быть что-то иное, какая-то воплощенная мечта или жизнь, сделавшаяся мечтою. Но если это и существует, то не здесь, не на земле!
Все, что я сказала Вам, — правда. Я мучаюсь, и не нахожу себе места: со скалы к морю, с берега в комнату, из комнаты в магазин, из магазина в парк, из парка снова на Генуэзскую крепость — так целый день.
Но чуть заиграет музыка, — Вы думаете — моя первая мысль о скучных лицах и тяжелых руках исполнителей?
Нет, первая мысль, даже не мысль — отплытие куда-то, растворение в чем-то…
А вторая мысль о музыкантах.
Так я живу.
То, что Вы пишите о море, меня обрадовало. Значит, мы — морские?
У меня есть об этом даже стихи, — как хорошо совпало!
Курю больше, чем когда-либо, лежу на солнышке, загораю не по дням, а по часам, без конца читаю, — милые книги! Кончила “Joseph Balsamo” — какая волшебная книга! Больше всех я полюбила Lorenz’y, жившую двумя такими различными жизнями. Balsamo сам такой благородный и трогательный. Благодарю Вас за эту книгу. Сейчас читаю M-me de Tencin, ее биографию.
Думаю остаться здесь до 5-го мая. Все, что я написала, для меня очень серьезно. Только не будьте мудрецом, отвечая, — если ответите! Мудрость ведь тоже из книг, а мне нужно человеческого, не книжного ответа.
Au revoir. Monsieur mon pere spiritu<e> [До свидания, мой духовный отец! (фр.)].
Граммофона, м. б., не будет.
МЦ.
<Начало мая 1911 г., Коктебель>
[Стихотворение написано на открытке с видом Феодосии.]
В ответ на стихотворение
Горько таить благодарность И на чуткий призыв отозваться не сметь, В приближении видеть коварность И где правда, где ложь угадать не суметь. Горько на милое слово Принужденно шутить, одевая ответы в броню. Было время, — я жаждала зова И ждала, и звала. (Я того, кто не шел — не виню). Горько и стыдно скрываться. Не любя, но ценя и за ценного чувствуя боль, На правдивый призыв не суметь отозваться, — Тяжело мне играть эту первую женскую роль!
МЦ
Дорогой Макс,
Ты такой трогательный, такой хороший, такой медведюшка, что я никогда не буду ничьей приемной дочерью, кроме твоей.
В последний вечер у тебя была тоска, а я думала, что ты просто злишься, — теперь я раскаиваюсь в своей резкости. Нужно было подойти к тебе, погладить тебя по лохматой гриве и сказать: “Ма-акс! Ма-акс!” или: “Кис-кис, кис-кис!”, тогда ты сразу сделался бы хорошим, настоящим, тем, кто на все случаи жизни знает только одно утешение — “Баю бай бай, Медведевы детки”…
Ты не должен меня забывать, я тебя так хорошо понимаю, особенно… в случае с Верочкой. Но и в другие тоже! Это лето было лучшим из всех моих взрослых лет, и им я обязана тебе.
Прими мою благодарность, мое раскаянье и мою ничем не… заменимую нежность.
МЦ.
<Рукой С. Эфрона:>
Ма-акс!
Привет и поцелуй от твоего дорогого Сережи.
Р. S. Ха-ароший он был!!! Будь здоров. Твой до гроба
Сергей Эфрон.
Потапенка тебя целует.
Милый Макс,
Эта открытка напоминает мне тебя и Theophile Gautier [Теофиль Готье — французский писатель.]. Желаю тебе чувствовать себя так же хорошо, как я.
МЦ.
<Рукой С. Эфрона:>
Милый Макс!
Мы с Мариной часто вспоминаем твой Коктебель.
Целую Сережа.
Кланяйся от нас Елене Оттобальдовне. Мы ей скоро напишем.
Усень-Ивановский завод,
26-го июля 1911 г
Дорогой Макс,
Если бы ты знал, как я хорошо к тебе отношусь!
Ты такой удивительно-милый, ласковый, осторожный, внимательный. Я так любовалась тобой на вечере в Старом Крыму, — твоим участием к Олимпиаде Никитичне [Сербинова О. Н. — певица, жительница Старого Крыма.], — твоей вечной готовностью помогать людям.
Не принимай все это за комплименты, — я вовсе не считаю тебя какой-нибудь ходячей добродетелью из общества взаимопомощи, — ты просто Макс, чудный, сказочный Медведюшка. Я тебе страшно благодарна за Коктебель, — pays de redemption [Страна искупления (фр.).], как называет его Аделаида Казимировна [Герцык А. К.], и вообще за все, что ты мне дал. Чем я тебе отплачу? Знай одно, Максинька: если тебе когда-нибудь понадобится соучастник в какой-нибудь мистификации, позови меня… Если она мне понравится, я соглашусь. Надеюсь, что другого конца ты не ожидал?
Я опять принялась за Jean Paul’a — y него чудные изречения, напр<имер>: Так же нелепо судить мужчину по его знакомым, как женщину по ее мужу.
Нравится? Но не это в нем главное, а удивительная смесь иронии и сентиментальности. К тому же он ежеминутно насмехается над читателем, вроде Th. Gautier.
Что ты сейчас “читаешь? Напиши мне по-настоящему или совсем не пиши.
Последнее мне напоминает один случай из нашего детства. “Он был синеглазый и рыжий”, т. е. один чудный маленький мальчик в Nervi долго выбирал между Асей и мной и в конце концов выбрал меня, потому что мы тогда уехали. В Лозанне мы с ним переписывались обе, и однажды Ася получает от него такое письмо: “Пиши крупнее или совсем не пиши”.
Загадываю сейчас на тебя по “Джулио Мости” — драматической фантазии в 4-х дейст<виях> с интермедией, в стихах. Сочинение Н. К., 1836 г.
1. Твое настоящее: Чем оправдаешь честного Веррино?
2. Твое будущее:
Я у него была: он предлагал
Какую-то свободную женитьбу.
Не моя вина, что выходят глупости! Загадываю Лиле [Е. Я. Эфрон.].
1. Ее настоящее:
И отпусти ей грех, когда возможно,
И просвети ее заблудший разум,
Но не карай несчастную!
2. Ее будущее:
И может быть, вдвоем гораздо больше
Найдешь источников богатства.
1. Верино настоящее [В. Я. Эфрон]:
Готова ль ты свое оставить место
И домом управлять?
2. Верино будущее:
Что за история! Совсем одета
Так рано! Не спала, — постель в порядке…
Максинька, об одном тебя прошу: никого из людей не вталкивай в окно сестрам, как — помнишь? — втолкнул меня. Мне это будет страшно обидно. М. б. ты на меня за что-нибудь сердишься и тебе странно будет читать это письмо, — тогда читай все наоборот. МЦ.
Адр<ес>: Усень-Ивановский завод. Уфимской губ<ернии>, Белебеевского уезда, Волостное правление, мне.
Р. S. Пиши скорей, почта приходит только два раза в неделю и письма идут очень долго.
Скажи Елене Оттобальдовне, что я очень, очень ее люблю, Сережа тоже.