5-го июля 1933 г.
Дорогая Анна Антоновна! Начнем с открытки, — это только оклик. Да, все на месте, я Вас не забыла, ибо мне забыть Вас — впасть вообще в беспамятство. А не писала так долго по малодушию: невозможность вместить все в одно письмо. М. б. через несколько дней от него отвяжусь, тогда сразу получите и карточки детей, самые недавние, и м. б. мою (я очень плохо выхожу!). Мы никуда не уехали (уже третье лето). Нищета, но другим еще хуже. Пишу прозу, п. ч. стихи никому не нужны, т. е. никто не берет. Но проза тоже неплохая. (В Последних) Нов<остях> от 16-го июля, воскресение, мой большой фельетон — “Башня в плюще” — о детстве в Германии.) М. б. видели?.. <…>
Кламар, 24-го ноября 1933 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Наконец — письмо!
Пишу Вам в передышку между двумя рукописями: “Дом у Старого Пимена” — семейная хроника дома Иловайских (историк Иловайский — Вы наверное знаете? Мой отец был первым браком женат на его дочери, я не ее дочь) очень мрачная и правдивая история: дом, где все умирали, кроме старика, — вещь может быть пойдет в Современных) Записках, пишу стало быть в перерыв между “Старым Пименом” и “Лесным Царем” [Статья под названием “Два “Лесных Царя”” была опубликована в журнале “Числа” (1934, № 10).] (попытка разгадки Гёте). На помещение последней вещи мало надежды: кто сейчас, в эмиграции, интересуется Лесным Царем (Erlkonig) и даже Гёте! Я, которую так долго травили за “современность” стихов — теперь вечно слышу упреки в несовременности тем моей прозы. (А Вы не думаете, что та “современность” и эта “несовременность” — одно, т. е. я?!)
Стихов я почти не пишу, и вот почему: я не могу ограничиться одним стихом — они у меня семьями, циклами, вроде воронки и даже водоворота, в который я попадаю, следовательно — и вопрос времени. Я не могу одновременно писать очередную прозу и стихи и не могла бы даже если была бы свободным человеком. Я — концентрик. А стихов моих, забывая, что я — поэт, нигде не берут, никто не берет — ни строчки. “Нигде” и “никто” называются “Посл<едние> Новости” и “Совр<еменные> Записки”, — больше мест нет. Предлог — непонимание меня, поэта, — читателем, на самом же деле: редактором, а именно: в Посл<едних> Нов<остях> — Милюковым, в Совр<еменных> Зап<исках> — Рудневым, по профессии — врачом, по призванию политиком, по недоразумению — редактором (NB! литературного отдела). “Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно” [Цитата из стихотворения М. Ю. Лермонтова “А. О. Смирновой”.].
Эмиграция делает меня прозаиком. Конечно — и проза моя, и лучшее в мире после стихов, это — лирическая проза, но все-таки — после стихов!
Конечно, пишу иногда, вернее — записываю приходящие строки, но чаще не записываю, — отпускаю их назад — ins Blaue! [В синеву (нем.).] (никогда Graue [Серость (нем.).], даже в ноябрьском Париже!)
Вот мои “литературные” дела. Когда получу премию Нобеля (никогда) — буду писать стихи. Так же как другие едут в кругосветное плавание.
Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина [Чествование И. А. Бунина русскими организациями по случаю присуждения ему Нобелевской премии по литературе в Париже 26 ноября 1933 г.]. Уклониться — изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее — Горький. Горький — эпоха, а Бунин — конец эпохи. Но — так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский, и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо, если Горький — эпоха, а Бунин — конец эпохи, то Мережковский эпоха конца эпохи, и влияние его и в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого, вчистую, влияния ни там, ни здесь не было. А Посл<едние> Новости, сравнивавшие его стиль с толстовским (точно дело в “стиле”, т. е. пере, которым пишешь!), сравнивая в ущерб Толстому — просто позорны. Обо всем этом, конечно, приходится молчать.
Мережковский и Гиппиус — в ярости. М. б. единственное, за жизнь, простое чувство у этой сложной пары.
Оба очень стары: ему около 75, ей 68 л<ет>. Оба — страшны. Он весь перекривлен, как старый древесный корень, Wurzel-mannchen [Гном (нем.).] (только — без уюта и леса!), она — раскрашенная кость, нет, даже страшнее кости: смесь остова и восковой куклы.
Их сейчас все боятся, ибо оба, особенно она, злы. Злы — как дyхи.
Бунина еще не видела. Я его не люблю: холодный, жестокий, самонадеянный барин. Его не люблю, но жену его [Цветаева послала поздравительную телеграмму В. Н. Буниной.] — очень. Она мне очень помогла в моей рукописи, ибо — подруга моей старшей сестры [В. И. Цветаевой.] (внучки Иловайского) и хорошо помнит тот мир. Мы с ней около полугода переписывались. Живут они в Grass’e (Cote d’Azur [Лазурный берег (фр.).]), цветочном центре (фабрикация духов), в вилле “Belvedere”, на высочайшей скале. Теперь наверное взберутся на еще высочайшую.
Дома — неважно. Во-первых, если никто не болен (остро), то никто и не здоров. У Мура раздражение печени, диета, очень похудел — и от печени и от идиотской французской) школы: системы сплошного сидения и зубрения… <…> Аля все худеет, сквозная, вялая, видно сильнейшее малокровие. Шесть лет школы, пока что, зря, ибо зарабатывает не рисованием, а случайностями, вроде набивки игрушечных зверей, или теперь м. б. поступит помощницей помощника зубного врача — ибо жить нечем. Очень изменилась и внутренне… <…> У нас грязь и холод (уголь и его отсутствие). Во Вшенорах тоже была грязь, но была большая уютная плита, за окнами был лес, был уют нищеты и душевный отвод настоящей природы. Все те места помню, все прогулки, все дорожки. Чехию — доброе помню.
Огромное спасибо за ежемесячные присылки, всегда выручают в последнюю минуту!
Вы одна и уцелели.
Кламар, 11-го декабря 1933 г.
Дорогая Анна Антоновна, только что Ваше письмо, откликаюсь сразу и сразу начинаю с просьбы: пришлите мне Вашу карточку! Какую хотите: либо последнюю, либо 1923 г. — 1925 г., когда мы с Вами встречались, и очень бы хотелось Вас — молодую (тогда). Знаете ли Вы — Вы, конечно, знаете! что Вы совсем, целиком, из чудесного женского мира Лагерлёф и Унсет, что те — Ваша порода, а Вы — их. Страшно хотелось бы прочесть ту книгу “Дочь священника”, если Вы записаны в немецкой библиотеке и она там есть, вышлите мне почитать, не задержу. Купить — нет возможности, а в Париже только одна крохотная нем<ецкая> библиотека, и там переводов нет, вообще ничего нет, кроме сенсаций о развале немецкой Империи, а затем и демократии. Авторы этих книг сидят по парижским кафе. Всё это очень интересно, — и книги, и авторы, и Reich [Государство (нем.).] — но всё это неминуемо пройдет. А Унсет и Erlkonig [Здесь: Лесной Царь (нем.).] и Ваша “Дочь священника” — останется. (Точно кто-то меня с детства заколдовал: не любить ничего преходящего, кроме вечно возвращающегося преходящего природы.) Итак, милая Анна Антоновна, если только имеется нем<ецкая> библиотека, и если только Вы в ней записаны, и если только в ней имеется “Дочь священника”, умоляю достать и выслать на короткий срок. Я такой книги — жажду. А Вам очень советую прочесть Olaf Dunn “Die Juwikinges”, два тома: I — Peter Anders und sein Geschlecht, II — Odin [“Жители Ювика”: I — Петер Андерс и его род, II. — Один (нем.).]. По отзыву Унсет — лучшая вещь о Норвегии и в Норвегии за последние годы. Совсем молодой.
Мне с моими вещами не везет. Erlkoig’a вернули, как “очень интересное филологическое исследование, но для среднего читателя негодящееся”, а теперь Совр<еменные> Записки опять желают, чтобы я выкинула 8 стр<аниц> из своей рукописи “Дом у Старого Пимена”. Собравшись с духом наконец ответила, что печатаюсь я 1910 г. — 1933 г., т. е. 23 года, а пишу — еще дольше, что над Старым Пименом я работала всё лето, а над этими 8 страничками не меньше двух недель, что я не любитель, не дилетант, не гастролер, что пора меня счесть серьезным писателем, либо вовсе оставить в покое. Что от гонорара за эти 8 страниц отказываюсь на покрытие типографских расходов, но что если и это не поможет — пусть мой Старый Пимен остается при мне, а я — при нем.
Не знаю. Думаю — не согласятся. Но знаю, что иначе — не могла. Они ведь хотели, чтобы я выкинула всю середину о детях Иловайского, т. е. как раз самое насущное и сказочное: две ранних смерти двух нескaзанно трогательных существ. Им это “неинтересно”, они ловят анекдот, сенсацию, юмор. Чуть всерьез — уже “растянуто” и “читатель не поймет”. Я — лучшего мнения о читателе. Меня читатель (der Lesende und Liebende [Читающий и любящий (нем.).]) понимал всегда.
Конечно с деньгами дело печально: выйдет, что я все лето даром работала. Через 2 недели Рождество — не будет подарков детям. Вообще, это была долгая и последняя надежда, но не могу, чтобы вещь уродовали, как изуродовали моего Макса, выбросив все его детство и юность его матери — всего только 10 страниц. Им 10 страниц, а мне (и Максу, и его матери, и читателю) целый живой ущерб…<…>
…Во Франции мне плохо: одиноко, чуждо, настоящих друзей — нет. Во Франции мне не повезло. Дома тоже сиротливо. И очень неровно. Лучший час — самый поздний: перед сном, с книгой — хотя бы со старым словарем. Впрочем, это был мой лучший час и в шестнадцать, и в четырнадцать лет… <…>.
Кламар, 26-го января 1934 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Вами открываю свой новый блокнот для писем. Приятно тaк обновить вещь — такую вещь.
Спасибо, спасибо, спасибо за чудесное, доброе, мудрое, убедительное, неопровержимое письмо. Гений рода? (У греков демон и гений — одно). Гений нашего рода: женского: моей матери рода — был гений ранней смерти и несчастной любви (разве такая есть?) — нет, не то: брака с не-тем. Моя мать с 13 л<ет> любит одного — верховые поездки аллеями ночного парка, дедово имение “Ясенки”, где я никогда не была и мимо которого проезжала, уезжая из России — совместная музыка, страсть к стихам. Мой дед, узнав, что он разведенный, запрещает ей выходить за него замуж, а по ее совершеннолетии разрешает с предупреждением, что она и дети, если будут, — да, ее же муж — никогда не будет для него существовать. Моя мать не выходит, выходит год спустя за моего отца: вдовца, только что потерявшего обожаемую жену, с двумя детьми, 8-летней девочкой и годовалым мальчиком — в апреле 1933 г., т. е. 10 мес<яцев> тому назад в Москве умершим моим единственным братом (полубратом) Андреем. Выходит, любя того, выходит, чтобы помочь. Мой отец (44 года — 22 года) женится, чтобы дать детям мать. Любит — ту. Моя мать умирает 35 лет от туберкулеза.
Ее мать, Мария Лукинична Бернацкая, моя бабушка, выходит замуж за ее отца (моего деда, того, кто не разрешил) любя другого и умирает 24 лет, оставляя полугодовалую дочь — мою мать. (Фамилия моего деда — Meyn, Александр Данилович, — была и сербская кровь. Из остзейских обрусевших немцев.)
Мать моей польской бабушки — графиня Мария Ледоховская умирает 24 л<ет>, оставив семь детей (вышла замуж 16-ти). Не сомневаюсь, что любила другого.
Я — четвертая в роду и в ряду, и несмотря на то, что вышла замуж по любви и уже пережила их всех — тот гений рода — на мне.
Я в этом женском роду — последняя. Аля — целиком в женскую линию эфроновской семьи, вышла родной сестрой Сережиным сестрам… <…> Женская линия может возобновиться на дочери Мура, я еще раз могу воскреснуть, еще раз — вынырнуть. Я, значит — те. Все те Марии, из которых я единственная — Марина. Но корень тот же… <…>.
В следующий раз напишу Вам про две смерти: Андрея Белого и одного друга, покончившего с собой в новогоднюю ночь в Брюсселе [И. В. Степанов, писатель-эмигрант].
Остался чемодан рукописей, которые никому кроме меня не нужны. Он был — настоящий писатель… <…>
Кламар, 2-го февраля 1934 г.
Дорогая и милая Анна Антоновна,
Не знаю, чудо, или случай, или Ваша любящая мысль — но Ваша чудная книга пришла как раз вчера [Книга X. Дикселиус “Дочь священника”.]: в день Муриного рождения: девятилетия (1-го февраля), в такую же снежную бурю, как девять лет назад, когда тоже чуть ли не сносило крыши — в Париже вчера сносило, и С<ергей> Я<ковлевич> чуть не был убит огромной железной трубой с крыши семиэтажного дома, упавшей меньше чем на сантиметр от него: пролетевшей по пальто и замазавшей его ржавчиной. Прохожие кинулись к нему, думая, что убит.
Такая же история была с моим отцом, давно, в Москве, в оттепель: на неучтимом расстоянии от него, прямо за ним свалилась и разбилась огромная ледяная глыба. И встречный татарин — философ и князь, как все восточные:
— Счастлив твой Бог, барин!
Книга лежит рядом с моим изголовьем, смотрю на нее с вожделением, но не читаю, потому что сначала должна кончить “Квентина Дорварда” Вальтера Скотта, которого купила для Мура и читаю с восхищением сама. Помните ли Вы его? Людовик XI (франц<узский> Иоанн Грозный), такой же притягательный и отталкивающий, страшный и несчастный, человечески безумный и государственно-мудрый, как наш царь — и молодой боевой горячий великодушный и великолепный шотландец, сам Квентин.
Такая книга не “литература”, а — деяние.
Будет случай — перечтите!
А вот Вам мой чудный Мур — хорош? Во всяком случае — похож. И более похож на Наполеоновского сына, чем сам Наполеоновский сын. Я это знала с его трех месяцев: нужно уметь читать черты. А в ответ на его 6-месячную карточку — Борис Пастернак — мне: “Всё гляжу и гляжу на твоего наполеонида”. С 11 лет я люблю Наполеона, в нем (и его сыне) всё мое детство и отрочество и юность — и так шло и жило во мне не ослабевая, и с этим — умру. Не могу равнодушно видеть его имени. И вот — его лицо в Мурином. Странно? Или не странно, как всякое органическое чудо. Знаете ли Вы гениальную книгу о нем Эмиля Людвига? [Людвиг Эмиль — немецкий писатель, автор множества беллетризованных биографий великих людей, в том числе книги “Наполеон” (1906).] Единственную его гениальную, даже не понимаю, как он ее написал — принимая во внимание все блистательные, но не гениальные — лучшую книгу о Наполеоне, а я читала — всё.
Почему мы с Вами не вместе?? Мы бы с Вами ввек всего не переговорили, а с остальными, почти со всеми — мне так скучно, и им со мной!
Всё время ловлю себя на мысли: что у меня есть такого приятного? Какая-то радость… И, вдруг: А-а! Dixelius!
У меня даже чувство, что Вы — ее написали, так и буду читать.
Очень прошу Вас, милая Анна Антоновна, достаньте Совр<еменные> Записки, только что вышедшие, и прочтите мой “Дом у Старого Пимена”, — мне очень хочется знать Ваше подробное и непосредственное впечатление. Я совсем не знаю, что это за вещь: я слишком много вписала в строки… <…>
Кламар, 9-го апреля 1934 г.
<> …Писала ли я Вам, что мой вечер Белого (простое чтение о нем) [Чтение прозы “Моя встреча с Андреем Белым” состоялось 15 марта 1934 г. Под названием “Пленный дух” была опубликована в журнале “Современные записки”.] прошел при переполненном зале с единым, переполненным сердцем. Возможно, что вещь пойдет в Современных) Записках, уже сдана на просмотр.
Читаю сейчас замечательного вересаевского Гоголя — Гоголь в жизни, — только документы современников, живые голоса. Огромный исчерпывающий трагический том. Если бы я выиграла в Нац<иональной> Лотерее хотя бы 200 фр<анков> (билета у меня нет!) то мгновенно подарила бы Вам эту книгу. Есть ли она в Праге? Такую бы хорошо увезти на лето, на все три летних месяца, прожить их с Гоголем…<…>
Кламар, 26-го мая 1934 г.
<> …Человечность через брак или любовь, — через другого — и непременно — его — для меня не в цене. Согласны ли Вы со мной? Ведь иначе выходит, что так, какая-то половинка, летейская тень, жаждущая воплощения… А Сельма Лагерлёф никогда не вышедшая замуж? А — Вы? А я, пяти, пятнадцати лет? Брак и любовь личность скорее разрушают, это испытание. Так думали и Гёте и Толстой. А ранний брак (как у меня) вообще катастрофа, удар на всю жизнь. Я в такое лечение не верю… <…>
…Пока я жива — ему (Муру) должно быть хорошо, а хорошо — прежде всего — жив и здоров. Вот мое, по мне, самое разумное решение, и даже не решение — мой простой инстинкт: его — сохранения. Ответьте мне на это, дорогая Анна Антоновна, п. ч. мои проводы в школу и прогулки с ним (час утром, два — после обеда) считают сумасшествием… Дайте мне сад — или хорошую, мне, замену — либо оставьте меня в покое. Никто ведь не судит богатых, у которых няньки и бонны, или счастливых, у кого — бабушки, почему же меня судят? А судят все — кроме А. И. Андреевой (помните ее? как она танцевала на вшенорском вокзале, от радости, что — хорошая погода??), которая меня по-настоящему любит и понимает и которую судят — все. У нее четверо детей, и вот их судьба: старшая (не-андреевская) еще в Праге вышла замуж за студента-инженера и музыканта. И вот А<нна> А<ндреева> уже больше года содержит всю их семью (трое) ибо он работы найти не может, а дочь ничего не умеет. [старшая (не-андреевская). — Карницкая Н. К. — дочь А. И. Андреевой от первого брака.] Второй — Савва танцует в балете Иды Рубинштейн [балерина, ученица балетмейстера М. М. Фокина. ] и весь заработок отдает матери. Третья — Вера [Андреева (в замужестве — Рыжкова) Вера Леонидовна, мемуаристка. Автор повести “Дом на Черной речке” и романа “Эхо прошедшего”, основанных на автобиографическом материале] (красотка!) служит прислугой и кормит самоё себя, — А<нна> А<ндреева> дала ей все возможности учиться, выйти в люди — не захотела, а сейчас ей уже 25 лет. Четвертый — Валентин [Андреев Валентин Леонидович], тоже не захотевший и тоже по своей собственной воле служит швейцаром в каком-то клубе — и в отчаянии. Сама А<нна> А<ндреева> держит чайную при балете Иды Рубинштейн и невероятным трудом зарабатывает 20 — 25 фр<анков> в день, на которые и содержит своих — себя и ту безработную семью. Живут они в Кламаре, с вечера она печет пирожки, жарит до 1 ч. ночи котлеты, утром везет все это в Париж и весь день торгует по дешевке в крохотном загоне при студии Рубинштейн, кипятит несчетное число чайников на примусе, непрерывно моет посуду, в 11 ч. — пол, и домой — жарить и печь на завтра… (пр. 4 с.)
…Сдала в журнал “Встречи” маленькую вещь, 5 печатных стр<аниц> — Хлыстовки. (Кусочек моего раннего детства в городе) Тарусе, хлыстовском гнезде.) Большого ничего не пишу, Белого написала только потому, что у Мура и Али была корь, и у меня было время. Стихов моих нигде не берут, пишу мало — и без всякой надежды, что когда-нибудь увидят свет. Живу, как в монастыре или крепости — только без величия того и другого. Так одиноко и подневольно никогда не жила.
В ужасе от будущей войны (говорят — неминуемой: Россия — Япония), лучше умереть… <…>.
24-го августа 1934 г
Elancourt, par Trappes (S. et O.)
chez M-me Breton
.
<…> …В деревне мы с Муром уже с 31-го июля, недалеко от Парижа (вторая станция за Версалем), но настоящая деревня, — редкому дому меньше 200 лет и возле каждого — прудок с утками… <…> Часть мебели привезли, часть дружески дали местные русские — муж и жена — цветоводы. Местность вроде чешских Иловищ — только Иловищи — лучше — должно быть оттого, что — выше. Но мы, по старой памяти, всё-таки ухитрились поселиться на холму. С собой взяла Kristin Laurinstochter, к<отор>ую перечитываю каждое лето, — вот уже пятый раз. Т. е. пятый раз живу ее жизнь. Второй том — с Вашей надписью, — помните? Значит и Вас взяла с собой в Elancourt — в русск<ом> переводе олень (старинное елень) бежит.
Была у меня здесь в гостях мой — уже старый: 10 лет! — и верный друг, А. И. Андреева, наслаждалась простором и покоем. Ее сын Савва, к<оторо>му уже 25, а Але осенью будет 21 год! — принят в Casino de Paris — послужила ему его обезьянья лазьба по вшенорским деревьям! — танцор, и танцор замечательный. А весь облик — облик Парсифаля [Герой одноименной средневековой поэмы, написанной немецким поэтом Вольфрамом фон Эшенбахом (XII-XIII вв.).]: невинность, доверчивость, высокий лад, соединенный с полным дикарством… <…>
…Аля на море, учит по-франц<узски> целое семейство (бабушку включая), нем<ецко>-еврейских эмигрантов. 150 фр<анков> в месяц, но — море! И хороший корм (семья ест весь день), и добродушное отношение… <…>
…Читали ли новую вещь Унсед: Anna-Elisabeth? [“Ида-Элизабет” — роман, на содержании которого сказалось обращение С. Унсет в 1924 г. в католическую веру.] И, если да, — что это? Какое время? (С огорчением:) — неужели наше? Где происходит вещь? В какой стране? (С огорчением:) — Неужели не в Норвегии? Непременно напишите: той же силы вещь, или слабее, или, вообще, иное? Жажду знать… <…>
24-го октября 1934 г
Vanves (Seine)
33, Rue Jean-Baptiste Potin
.
Дорогая Анна Антоновна,
Знаете, что с нашего расставания 1-го ноября будет уже — 9 лет? А тогда Муру было — день в день — д-е-в-я-т-ь месяцев. Правда, жуть? И эта жуть — жизнь.
Wenn die Noth am hochsten ist, so ist Gott am nachsten [Когда нужда достигает предела. Бог всего ближе (нем.).]: вчера мы совершенно погибали от безденежья: в доме ничего не было (как мышь — всё приели), а денег — никаких, ибо только что (15-го) выплатили терм. И вдруг — Ваша присылка! Я почувствовала себя Ротшильдом, или гамбургским банкиром Bleichroder’ом, в семье которого Аля, этим летом, за 150 фр<анков> в месяц обучала французскому — и всему, мытьё ушей включая — троих детей и их 80-летнюю бабушку, главную банкиршу (ее — только французскому).
Как видите, с фермы вернулись. Мур ходит в школу, Аля пока дома… <…>
Мы живем в чудном 200-летнем каменном доме, почти — развалина, но надеюсь, что на наш век хватит! — в чудном месте, на чудной каштановой улице, у меня чу-удная большая комната с двумя окнами и, в одном из них, огромным каштаном, сейчас желтым, как вечное солнце. Это — моя главная радость.
Пишу очередную главу своего детства “Черт”. Думаю, что после нее эмиграция от меня совсем открестится, хотя бы из-за своего глубокого лицемерия и самого поверхностного ханжества.
Здесь все стали “святые”, а как мало настоящей человечности!
Очень хочу, чтобы Вы прочли моего “Китайца” — 24-го октября, среда, Последние Новости… <…>