ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ
Запись — другому [К. Б. Родзевичу.]:
Веянье севастопольского утра: молодость, свежесть, соль, отъезд. Так складывались у меня чувства к человеку. — Господи, научи глядеть вглубь! — А сейчас вспоминаю как и я всегда сердечно удерживала Вас.
(NB! Севастополь: его рассказ. Чувства — м. б. о моих к нему в связи с его рассказом. (NB! Я и по сей день способна любить человека “за Севастополь”.) Господи, научи — его, конечно (меня, пожалуй — разучи!). Посл<едняя> фр<аза>, очевидно, обо мне: как я его, и не любя, сердечно удерживала (NB! любила бы — не удерживала бы!). И уже явно к нему:)
Ваше прошлое, к<оторо>го я не знаю, для меня — клад. Вы пришли ко мне богатым — хотя бы страданиями, к<отор>ые вызывали! унизанный, как жемчугами — слезами оставленных. Пусть всё это не так было, я иначе — не увижу!
Дно Оврага: варианты:
С койки затхлой
Ночь по каплям
Пить — другую поищи!
Тьма — без пятен,
Дождь — бесплатен,
Смерть беспошлинна в ночи.
Я вечность знала в чаду часов,
В распутице чувств и стрелок.
: песок
В песочнице — слишком мелок!
Когда ж поедем?
В Бессмертье что час — то поезд!
К тому же:
Для меня одиночество — временами — единственная возможность познать другого, прямая необходимость. Помните, что я Вам говорила: окунать внутрь и так глядеть. Так Вас сейчас окунаю. И гляжу. И вижу. Моя задача (о, у Вас тоже есть своя!) доказать Вам нищету мира вещественного: наглядных доказательств. Знаете, иногда я думаю: ведь я о Вас почти дословно могу сказать то, что говорила о Казанове: — “Блестящий ум, воображение, горячая жизнь сердца — и полное отсутствие души”. (Раз душа не непрерывное присутствие, она — отсутствие.) Душа это не страсть, это непрерывность боли.
(Так Поликсена, узрев Ахейца [Ст-ние “Ахилл на валу”.] — 12 bis сент<ября> [т. е. 13 сентября] 1923 г.)
Женщины Трои:
Елена — пустое место красоты
Кассандра — видящая
Поликсена — страсть к врагу
Андромаха — вдова Гектора, мать
Пенфезилея — любовь-ненависть
Ифигения — смерть за Грецию
Энона — жена Париса, ненависть до гроба
— и все, кроме первой и последней — я.
Вотще ожидают на том краю
Подруги, в лепете трав забвенных…
Вверяюсь, теряюсь — и вновь пою
Презренную — и прекрасную бренность!
Подруги! Милые! Раньше тьмы
Ушедшие!
за те холмы
Зашедшие — раньше солнца!
Пограничный холм.
Граница — или страница?
И вот, опустив ресницы,
Гадаю: бешеных дней моих
Граница — или страница?
Не в первый раз — не в последний раз?
Аллеи последняя алость.
(Как та чахоточная что в ночь [Ст-ние “Последний моряк”.] — 15-го сент<ября> 1923 г.)
Стою, гадаю: канун? конец?
Нищий и вечный жест
Не крепость: брать не надо штурмом!
БЮЛЛЕТЕНЬ БОЛЕЗНИ
(с трудом обнаруженный в тощей синей тетрадочке в несколько листков — так легко могшей пропасть!)
Пока я буду говорить — о Ваших стихах или о Вас самом: — “Нет, не так, так не надо” — всё хорошо: под всеми этими нет — одно сплошное да. Когда же начнется: “Да, да, правильно, очень-хорошо, совершенно-верно” — всё поздно, ибо под всеми этими да — одно сплошное-безнадежное! — НЕТ.
(В первом — сосредоточенное внимание, страстная жажда правды — своей и чужой — исхищренное и напряженное проникновение в другого — проникновение слухом — неустанная проверка высокой меры — ничего не спустить как поэме! вся надежда, вся вера, вся ставка на подлинник, вся непомерность требования от другого как от себя.
Во втором: снисхождение, высокомерие, усталость, равнодушие, двое-душие, без-душие.
В первом: tout a gagner [все сбудется (фр.)].
Во втором: rien a perdre [нечего терять (фр.)].
— по-русски: всё равно провалилось! —)
Присылайте мне все вырезки Ваших статей, — я газет не читаю: одним видом брезгую! — Вас я читаю и чту. Вы для меня не газета, а книга, — почти что белая (м. б. очень черная: горе: NB! мое от Вас — в будущем). Мне это важно как встреча с Вами вне Вас и меня, как Вы — и мир. Много ли Вы в газетах лжете? (Иного они и не заслуживают.) Прочувствую Вас и сквозь ложь.
Стихи сбываются. Поэтому их не все пишу.
Перечтите, если не лень, в Ремесле “Сугробы”.
…И не оглянется
Жизнь крутобровая!
Здесь нет свиданьица,
Здесь только проводы…
[Из ст-ния “Не здесь, где связано…”.]
Писано было в полном разгаре дружбы, на прямой дороге схождения, по которой шли (шлось) гигантскими шагами — целыми телеграфными столбами, положенными вдоль! — …а ведь вышло, сбылось. В час разминовения я бы иначе не написала.
Я знаю это помимовольное наколдовыванье — почти всегда бед! Но, слава Богу, — себе! Я не себя боюсь, я своих стихов боюсь.
Книги и люди ничего не открыли мне кроме моей безмерной возможности любить: Готовности служить.
Так, начав с: “Я привыкла к Вашим письмам”, я пожалуй кончу это письмо (когда??) — “Я отвыкла без Ваших писем”.
Как странно, что пространство (т. е. вся свобода между двумя) — стена, в которую ломишься.
2-го
Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются тем размером чувств, которые во мне вызывают, они делают тройную ошибку: не они — не во мне — не размеры. Просто: безмерность, встающая на пути. И они может быть правы в одном только: в чувстве ужаса.
4-го
Я вольна была бы скрыть от Вас эту скуку — раз письмо есть и она прошла (NB! не послать Вам письма!). Но — не хочу. Сумейте вместить. — Или Вы из тех, кто “привыкает”, “избаловывается”?.. (Хорошую собаку — не забалуешь.)
Просьба: не относитесь ко мне как к человеку. Как к дереву, к<отор>ое шумит Вам навстречу. Клянусь, что это не фраза — и правда более полная, чем Вы думаете, ибо дерево шумит Вам навстречу только если Вы это так чувствуете, а так: — просто шумит, только Вам, если Вам так нужно, если никому не нужно — никому. Вы просто попадаете под шум (как под дождь, как под Рок) — Ваше дело присвоить — или отдать далям (отослать — дальше!) или вовсе не услышать.
Итак: как к дереву которое шумит Вам навстречу. Вы же дерево не будете упрекать в “избытке чувств”. Вы только услышите как “уста глаголют”. Если Вы меня заставите быть с Вами человеком, т. е. считать, я замучусь — и замкнусь, п. ч. считать я не умею.
Ваше молчание — что? Занятость? небрежность? расчет? “Привычка” или преувеличенно-исполненная просьба (“пишите только когда и если до зарезу нужно и только то что невозможно — никому другому”). До злости — исполненная! Теряюсь. Через несколько дней (10, примерно) привыкнув и отказавшись — успокоюсь. Но пока мне эти дни тяжелы.
Чувствуете ли Вы то, что я. В письме узнаю. Если нет — Schwamm druber [Оставим это; довольно (нем.).], как мне, 16летней, дрезденская гадалка сказала о моей первой любви.
Мокропсы, 30-го июля 1923 г. (NB! письмо в Бюллетене долженствовавшее стоять первым, но эти записи рассеяны и не разобралась в числах)
Дружочек!
Как это глупо вышло — с оказией! У меня не было ни минуты сроку, если бы раньше знала, я бы переслала Вам что-нб. свое, живое, “земную примету”, <фраза не окончена>
Мне очень хочется подарить Вам одну вещь, но она навек, и я не знаю как Вы относитесь к таким (страшным) подаркам.
Мой друг, скучаю без Вас. Скука во мне — не сознание отсутствия, а усиленное присутствие, так что, если быть честным (точным!): не без Вас, а от (!) Вас.
В каком-то из Ваших писем Вы, на не-совсем еще умелом и мне уже очень милом языке своем пишете: “Мне не хватало теплоты”. [Ненавистное мне слово — и вещь. Теплоту признаю только одну: причастную, ибо здесь она достоверность: знаешь о чем говорят. Печной и весенней теплоты нет, ибо она — тепло. А теплота людская — спасибо!
NB! Я всю жизнь страдала от людской “теплоты”! 1932 г.
Теплых сужу — как в Евангелии. В моей оценке “теплоты” собеседника — уже бесконечное <пропуск одного слова>, снисхождение: снижение.] Прочтя, задумалась, п. ч. во мне ее нет (так что, если Вам именно ее не хватает — со мной больше чем с кем бы то ни было и — вечно будет не хватать!). И тут же, мысленно перечеркнув, заменила: нежность. И тоже задумалась, п. ч. она во мне есть.
Дитя, никогда не берите (а м. б. — не ждите!) — никогда не применяйте ко мне того, что заведомо не может жечь: ведь даже лед жжет! И бесстрастие жжет. Всякий абсолют жжет. А вот теплота — нет, п. ч. она тогда уже жар, т. е. ее уже нет. (Степень (ступень) ведущая к собственному уничтожению.) Обратное жару не холод, а теплота.
А нежность — от ледяной до смоляной! И всё-таки — нежность.
Так вот, об этой нежности моей, сосущей и растущей, так неожиданно вставшей и так певуче во мне жалующейся. Я очень счастлива. Это совсем как смычок.
Теперь, начистоту: есть ли у Вас мир, кроме моего: Души? — Значат ли что-нибудь в Вашей жизни: дела, деньги, друзья, идеи, войны, новости, открытия, смена правительств, спорт, моды, — всё чем заполнен день (— проще бы “Дни”). Вне их отражения в мире Души, конечно (которое есть преображение!), ибо тогда: и вода — не вода и земля — не земля. Существует ли для Вас всё это как таковое?
“Деловая жизнь”, “мужская жизнь”, “общественная жизнь”, и, приостановившись — семейная жизнь. (Единственная без кавычек.) Развлечения? Зрелища? Хождение в гости? Споры на тему? Литературные течения? Футбол? Техника? Вопросы дошкольного образования? Конгрессы? Судьбы Европы? Лекции Бердяева?
Друг, если Вы ко всему этому равнодушны, Вы пусты как я. Вы пусты, как Музыка. Вы без событий. Вы без стен. Вы — вне, Вы — <пропуск одного слова>. Вам легко будет умирать.
Но ЖИТЬ — Вам будет трудно!
Мне всё скучно. Заранее и заведомо. Когда я с людьми, я несчастна: пуста, т. е. полна ими. Я — выпита. Я не хочу новостей, я не хочу гостей, я не хочу вестей. У меня голова болит от получасовой “беседы”. (Клянусь, что аспирин.) Я становлюсь жалкой и лицемерной, говорю как заведенная и слушаю как мертвец. Я зеленею. Чувство, что люди крадут мое время, высасывают мой мозг (который я в такие минуты ощущаю как шкаф с драгоценностями!) наводняют мою блаженную небесную пустоту (ибо небо — тоже сосуд, т. е. безмерное место для) — всеми отбросами дней, дел, дрязг. Я переполняюсь людьми!
Пишу Вам по горячему следу вчерашнего посещения из Праги: 5 ч. подряд, 4 человека, да нас трое, итого семь. И самым жалким среди этих семи, бесспорно, была я.
Друг, если Вы не таковы, Вам будет трудно со мной. Если таковы — мне будет трудно с Вами. (Лучше и дважды лучше — так.)
У меня трудно рифмует только с чудно.
Будьте правдивы, не считайтесь с тем, что я от того или иного ответа буду любить Вас больше — или меньше. Что Вам из того, что я буду любить Вас — не знаю как! — если это не Вы?!
Недавно напала случайно на Ваш отзыв в Днях о Степуне [Речь идет о рецензии Бахраха на книгу Степуна “Основные вопросы театра”.]. Хотите мой взгляд? Трагедия Степуна в невытравимости благополучия, <фраза не окончена>. Там у него жены и любови тонут, пропадают, — а он считает — и размещает: Марину — в такой-то разряд, Елену — в такой-то (точно: по такому-то разряду) без всякого страха, в полном уюте, — как коллекцию жуков — на память. (Умерли-то они, я-то — живу!) И даже жути нет: не: до жути доведенное благополучие, не герой Гофмана — читатель Гофмана, в шерстяных носках, с очками на носу и кисточкой над носом читающий ужасы собственной жизни, понятые только Гофманом.
Никогда не забуду. Кажется 1920 г. Москва. Лето. Скамейка Тверского бульвара. Я на скамейке. Возле, в песке — т. е. в пыли — Аля. Кто-то с тростью или с зонтиком, вразвалку, мягкая шляпа: Степун. Присаживается. Только что приехал из деревни — по театральным делам (ТЕО — звалoсь) и скоро опять едет. Живет? Великолепно. Мало есть — отлично, а то вместо лица — что-то свиное. И т. д.
— А что Вы там делаете — в своей деревне?
— Я пишшу, а они — паашшут…
Они — мать и жена, друг друга ненавидящие и соревнующиеся в любви к нему. — Вот.