ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
1
1913—1914
(продолжение)
Феодосия, 22-го апреля 1914г., вторник
Алины фразы:
«Мама… кусит» (Мама кушает)
« Кот… кусает»
«Сюмка… паля» (Сумка упала)
«Ваня… иезет» (Ваня лезет)
«Буба… дать» (Бублик дать)
«Мням-мням — будет?»
Все это, конечно, в разных комбинациях.
Еше: «Куритя… коткуда» (Кудахтанье курицы)
Новые слова:
«палитька» — палочка
«иерёвитькаа — веревочка
«паход» — пароход
дудит
«пицька» — птичка
петух
«куритя» — курица
«тайелитька» — тарелочка
«амка»— лампа
«гайовка» — головка
«ёнтик» — зонтик
Уже почти невозможно записывать все ее слова.
Третьего дня у нас был Андрюша. Пока мы обедали они с Алей сидоровились по комнате. Стоило только Андрюше протянуть руку за какой-н<и>б<удь> вещью, к<а>к Аля с криком: — «Адюся, изя!» изо всех сил толкала и тащила его в противоположную сторону.
Сама она никогда ничего не трогает, кроме своих игрушек и вещей.
Нервна она ужасно: хлопнет ли дверь, загудит ли пароход, войдут ли несколько человек сразу,— уж она кричит: «Боится!» и плачет, схватившись руками за голову.
Вчера мы напр<имер> с С<ережей> стали показывать ей зонтик: то ли, что он черный, то ли, что т<а>к быстро меняет вид, внезапно из узкого делаясь широким и круглым, но он произвел на нее ужасное — в смысле ужаса — впечатление. Она кричала: «Боится! боится!», пла-
53
кала, дергалась, дрожала и, когда С<срежа> подержал ее над ним (зонтик лежал на полу, палкой кверху) стала так отчаянно se demener, {метаться (фр.)} что пришлось всё это прекратить.
Аля нервна, но не капризна.
Андрюша — наоборот, Аля выше его на 4 сентиметра, в ней 83, в нем —- 79.
Недели две, к<а>к она засыпает без укачивания и просится — во время дневного сна — всегда, ночью — иногда. И недели три, к<а>к ведет себя прилично без одного исключения.
Ах, какими словами передать ее очаровательность?!
Она благоразумна, послушна, ласкова, лукава,— всё это aa la lettre {в буквальном смысле.(фр.)} Напр<имер> она дразнится: «Мя-ямя! Мя-ямя!»
— «Что такое за «мямя»?» —
— «Мама!» — и вся сияет.
Целуется она обворожительно. То обхватит руками за шею, то необыкновенно-осторожно подопрет руками ваш подбородок, то просто приблизит личико, иногда улыбающееся, чаще — серьезное.
Феодосия, 30-го апреля 1914 г., среда.
Аля стоит на зеленой, густо заросшей площадке, с к<оторой> видна вся Феодосия. Из окон Редлихов доносится музыка. И вдруг Аля восклицает:
— «Музика! Синяя!»
Я даю ей одуванчик.
— «Аля, дуй!» Аля дует, но слишком слабо.
— «Аля, смотри!» — и я задуваю одуванчик.
— «Потусила!» — протяжно говорит Аля.
Трава доходит ей выше пояса. Она в одном платьице и белой пикейной шляпе. Солнце жжет и сверкает. Цветут сирень и акации. Я сижу на скамейке перед овальным садовым столом. Иногда Аля подбегает ко мне, влезает на скамейку, снова слезает, уходит за цветочком, спотыкается о невидимый в траве камень, падает, встает и вновь подходит ко мне.
Другой день,— еще более летний. Мы только что кончили пить кофе в саду, у Сережиной двери. С<ережа> ушел спать — совершенно
54
измученный занятиями. Аля бегает одна по дорожкам в пышном белом платьице.
— «Аля, туда нельзя!» — «Аля, иди сюда!»
— «Палитька!» — «Теточки!» — «Кайят писёл!» — «Море синее!» — «Тава зиённая!» — «Паход!» раздаются в ответ Алины словечки и фразы. И вот она стоит передо мной, с высоко поднятыми над головой руками, сияющая, слегка загоревшая.
— «Писла!» И уже опять мелькает между кустами роз и сирени ее белое платьице.
Лежим в траве—Ася, Кусака и я. Ася подложила под голову сумку, я — руки. Пахнет русским настоящим летом. Жужжат мухи и пчелы-Небо — ярко синее, море сквозь ярко зеленую траву — еще синей. Жарко, сонно, лениво,— чудно.
Аля сидит на мне, к<а>к амазонка. Кусака то и дело выпрыгивает из травы,— голубовато-серый, к<а>к густой дым.
Прибежала рыжая Тюнька и обнюхала Асю. Медленно, слегка смущаясь всем своим пушистым лисьим телом — подошел Шоколад (по Алиному«Каррак» и «Кайяд».)
В окне показывается тонкий силуэт Сережи. Прелестное бледное лицо его с огромными серо-сине-зелеными глазами улыбается.
На море густой туман. Вечер. Аля смотрит в окно и вдруг, в ужасе:
— «Море,— куда?» — «Море! Куда?» — «Море, на, на, на!»
Это мне рассказывал Сережа.
Сегодня утром я просыпаюсь от Алиного голоса:
— «Дай! Дай! Дай’» Молчание. За ним возглас: — «Папасанка!» (Попрошайка)
Только что сейчас мы с ней сидели на няниной кровати и рассматривали коробочки от папирос «Южные». (Я изменила Кеф’у). Аля открыла коробочку и увидав пепел (я его стряхиваю туда за временным неимением рядом пепельницы) восклицает — «Фу, гадость!» — И с настоящим возмущением.
55
Вчера утром, Аля сидя у меня на диване — я еще не вставала — вдруг изрекла следующее — нежно и нараспев:
— «Мама… титает,
Буси…катяют.»
Над диваном со старинного трехсвечника спускаются бусы.
Часто по утрам и среди дня она начинает просить: «Катинки — пасотим!»
Т<а>к раз двадцать сряду И смотрит их с наслаждением. После картинок, а вернее наравне с ними ее любимое занятие «писать» палочкой по песку. (См. стихи Эллису!)
— «Палитька писет!» — приговаривает она, подымая клубы пыли.
Еще другое ее любимое занятие ходить попеременно от С<ережи> ко мне, от меня к С<ереже> и передавать от одного к другому какое н<и>б<удь> слово, вроде:
— «Мама дура!» — «Лёва, пасёл!» — «Мекекек!» — «Папасанка!» — «Осёл: иа, иа, иа!» Иногда она, забыв, что ей сказали или желая сказать своё, вместо «осел» напр<имер> говорит — «Казя!» (коза), или что-н<и>б<удь> другое.
А. Толстой о ней сказал: «Да, глаза у нее будут губительные. Когда она их прищуривает, они, к<а>к два полумесяца.» — Это, Аля, на случай, если ты полюбишь Толстого, или он тебя. Первого я тебе не советую, а второго не пожелаю!
О, к<а>к тебя будут любить!
Ты будешь красавицей, будешь звездою и твои огромные голубые глаза feront pleurer
«Comme on pleure a vingt ans!» {заставят плакать «Как плачут только в двадцать лет!» (фр.)}
(Старинный франц<узский> романс, к<отор>ый чудно поет Ариадна Николаевна Латри, в чью честь я тебя не назвала!)
Ты будешь красавицей, будешь звездою, ты уже сейчас красавица и звезда. Ты уже сейчас умна и очаровательна до умопомрачения. Я в тебя верю, к<а>к в свой лучший стих. Через 4 дня тебе будет 1 г. 8 мес. В этом возрасте ты уже свела с ума от восторга свою мать 21-го’ года,— возраст, когда м<ожет> б<ыть> любят только себя.
56
Я тебя почуяла раньше всех и чем бы ты ни была, какой любовью бы тебя ни окружали и какие стихи бы тебе ни писали,— помни, читая эти строки, что первым поэтом ставшим перед тобой на колени, была твоя мать.
Феодосия, 4-го мая 1914 г., воскресение.
Я не знаю женщины, талантливее себя к стихам.— Нужно было бы сказать — человека.
Я смело могу сказать, что могла бы писать и писала бы, к<а>к Пушкин, если бы нс какое-то отсутствие плана, группировки — просто полное неимение драматических способностей. «Евгений Онегин» и «ГОре от ума» — вот вещи вполне a ma portee. {в моих возможностях (фр.)} Вещи гениальные, да. Возьми я вместо Эллиса какого-н<и>-б<удь> исторического героя, вместо дома в Трехпрудном — какой-н<и>б<удь> терем, или дворец, вместо нас с Асей — какую-н<и>-б<удь> Марину Мнишек, или Шарлотту Кордэ — и вышла бы вещь, признанная гениальной и прогремевшая бы на всю Россию. А сейчас о поэме Эллису скажут: одни критики: «скучно, мелко, доморощенно» и т. п., другие: «мило, свежо, интимно». Клянусь, что большего никто не скажет.
Мое отношение к славе?
В детстве — особенно 11-ти лет— я была вся честолюбие. Впрочем с тех пор, к<а>к себя помню! Теперь — особенно с прошлого лета — я безразлична к нападкам — их мало и они глупы — и безразлична к похвалам — их мало, но они мелки.
«Второй Пушкин», или «первый поэт-женщина» — вот чего я заслуживаю и м<ожет> б<ыть> дождусь и при жизни.
Меньшего не надо, меньшее плывет мимо, не задевая ничего.
Внешне я очень скромна и даже стесняюсь похвал.
В своих стихах я уверена непоколебимо,— к<а>к в Але.
Стихи Эллису почти закончены. Остается дописать вторую половину ночи: его сказки, тухнущую лампу, прощание у тополя. Эпилог закончен сегодня. Всего пока написано 500 стр<ок>. Это — не длинные стихи, а маленькая поэма.
Стихи я пишу очень легко, но не небрежно. Никогда не «затыкаю» пустые места, чем попало. Почти всегда начинаю с конца. Пишу
57
с удовольствием, иногда с восторгом. Написав, читаю, к<а>к новое, не свое и поражаюсь.
Если бы у меня было много денег — т<а>к, чтобы не слишком часто считать — я хотела бы иметь много детей,— еще по крайней мере троих. Если у меня будет еще дочь, я назову ее Мариной, или Зинаидой, или Татьяной. Если сын — Глебом, или Алексеем. Я бы больше хотела для себя дочь, для С<ережи> — сына. Впрочем, никто не предвидится.
Читаю в своей записной книжке: «Записать отношение к нам и нашим костюмам в Феодосии.»
Во-первых нас знают решительно все: приказчики, прохожие, уличные мальчишки на улицах.
Когда мы с Асей идем по Итальянской, за спиной сплошь да рядом такие фразы: — «Цветаевы!» — «Поэтессы идут».— «Дочери царя» (из «Декабрьской сказки»,—любимых стихов публики.) Раз шесть или семь по крайней мере мы слыхали этих «дочерей царя» от уличных мальчишек и газетчиков. Приказчики провожают нас возгласами, вроде: «Погиб поэт во цвете лет». Это, впрочем, воскресные. В магазинах они очень вежливы и предупредительны. Мужчины нас определенно любят. О женщинах — умолчим.
<Под строкой, предположительно, рукой С. Я. Эфрона:>
Не забудьте, как я В<ас> спас с монетой!
(Продолжение будет)
Феодосия, 5-го мая 1914 г, понед<ельник>
3 года с нашей встречи с С<ережей>
<Далее рукой С. Я. Эфрона:>
Четвертый год начинается с разлуки.
Где бы вы ни были я всегда буду с Вами и этот четвертый год, как те три.
Все, что Вы делаете, прекрасно. Честное слово, говорю искренно.
Ласковый и любящий С.
Когда я ворчу — я плохой! Простите меня!
58
Сегодня Але 1 г. 8 мес.
Сейчас прочли в газетах, что в Малом театре сгорели декорации Б<ольшого> и М<алого> театров, все коллекции Кандаурова (картины Коровина, Богаевского, Врубеля, Сапунова; фарфор, миниатюры). Между ними сгорел и большой портрет Сережи во весь рост, написанный прошлым летом М. Нахман.
«И пальцы, в движущемся ряде
На золотистом переплете»…
(Из стихов Ю. Оболенской об этом портрете)
Эти стихи — вот всё, что осталось от Лёвского портрета. В горле стоит и не расходится какой-то ком.—А у Канлаурова ничего не осталось из коллекции всей жизни — ни картин, ни книг, ни писем,— ничего, чем он жил. Последние 600 р. были украдены. У Коровина погибли 15 лет жизни,— его декорации за 15 лет.
<Под записью — рисунок С. Я. Эфрона, воспроизводящий утраченный портрет>
(Это рисунок С<ережи> — не всерьез!)
Феодосия 7-го мая 1914 г., среда.
12-го — первый Сережин экзамен.
Сейчас темно-синее небо, слегка светлеющее к краю. Черные ветви на этом небе,— вот всё, что видно в окно.
Около 8 1/2 ч. вечера. Бренчат балалайки (это няня учится играть у какого-то парня на горке), лают собаки, кричат играющие дети,— и все-таки очень тихо, к<а>к всегда поздним вечером.
Я недавно остриглась. Волосы спереди остались, обрезаны лишь по бокам и сзади. Очень хорошо, лицо сделалось каким-то строгим и значительным. Пра утверждает, что я сделалась похожей на мальчика. Макс, наоборот сказал: «Ты была мальчиком, а стала женщиной.» В общем похоже на прическу Mme de Noailles.
У меня масса летних платьев — около 10-ти одних пестрых. Одно совсем золотое— турецкое, с черным по желтому,— прямо горит. Юбка в три волана, пышная. Талья у меня — 63 сент<иметра> без корсета ( в корсете 64). Интересно будет когда-н<и>б<удь> сравнить с Алиной.
59
Об Але: во-первых она говорит почти всё и почти всё правильно. Память блестящая. Вот некоторые ее фразы: «Мама моет гооу», «Мама села а скамейку», «Тють-тють упала», «Асадка поехала», «Папароса дымит», «Пицька итит», «Тап тарап», «Буба дать». «Копейка дать», «Осел дать»?, «Папасилась и делала», «Дай поята». « То-то зе» и много др.
Просит она обыкновенно т<а>к:
— «Кубика дать!»
— «Аля, к<а>к надо просить?»
— «Дай паята!»
— «А что надо сказать?»
— «Пасида!» (Спасибо)
Еще разговор:
— «Мя — ямя! Мя — ямя!» (с лукавой мордой)
— «Мама!»
И прибавляет уже за меня: «То-то зе!»
— «Аля, к<а>к тебя зовут?»
— «Аля Эфон»
— «К<а>к надо сказать?»
— «Эф — рон»
— «К<а>к тебя зовут?»
— «Аля Эф — рон!»
— «Говорила, говорила „Эфрон“,— рассказывает мне сегодня няня, одевая Алю на прогулку,— и вдруг говорит: „Эфрон бежит“» — Аля немедленно подтвердила примером.
Ее лицо — нечто поразительное. На нем уже отражаются все человеческие чувства: возмущение, ласка, лукавство, радость, обида. страх.
На улице при виде ее — одно восклицание: «Голубоглазая!» И действительно: голубее и больше этих глаз нельзя себе представить. Это — звезды, озера, кусочки (огромные!) неба,— только не глаза. Они необыкновенно светлы и блестящи.
Брови — очень длинные и тонкие. Губки — резные, узкие бледно-розовые, почти всегда сжатые. Только нос еще детский, слегка вздернутый, слегка круглый, но только слегка,— самый обыкновенный детский нос не большой и не маленький. Грудка выпуклая, плечи покатые, шейка длинная. Во всей фигурке — какая-то значительность, твердость,упругость.
60
Лицо прямо ангельское. Сначала видишь только глаза. Блеск — не блеск, а сияние! Два кусочка (огромных!) сияющей синевы. Веки крупные, нежные, с сетью жилок. Лоб, прикрытый челкой густых светло, очень светло-русых волос, занимает чуть ли не пол-лица. Строение черепа — совершенно Сережино, хотя морда у нее пока еще довольно круглая. (У Сережи — к<а>к шпага).
Что в Але поразительно — это ее сознательность. Все слова и жесты осмысленны. Быстрое послушание. Почти полное отсутствие капризов и слез. Умение сдерживаться: не заплакать, когда уже слезы дрожат на ресницах.
Любовь к картинкам. Желание новых слов. Понимание своего и чужого.
Résume {В итоге (фр.)}: хочется сказать — к<а>к это ни смешно! — что на нее можно положиться.
Утром, просыпаясь, или после дневного сна, она сразу, открыв глаза, начинает: — «Баррашечка! Толь! Собака! Девуська! Патине! Папайоны! Кусака! Мако! Питька итит! Катанки пасотим? Байя дать! Тавка зеёная! Паход гудит!» — Все это сразу, без передышки. Прошлой ночью я подошла на ее плач. Она сразу — совсем сонная — потянулась поцеловаться и, сказав: «Матиха» (мартыха) сделала по Сережиному примеру обезьянинмо лицо, что у нее выражается сокращением и закруглением рта в виде «о».
Утром С<срежа> — я еще лежала — рассматривал в бинокль только что пришедший мино-или броне-носец и сказал мне об этом. И вот Аля через час начинает упорно повторять: «наноса гудит». Я даже сначала не поняла, о чем она.
Феодосия, 11-го мая 1914 г., воскресение.
Я курю.
— «Аля, что мама делает?»
— «Мама курит!»
— «Папироса…»
— «Папарося дымит, дым итит.»
Вот некоторые Алины фразы: «Девитька пацит», «Пуси а пол», «Дай пайята буба», «Босе нету», «Мама кусит кафет.» Это уже не за-
61
ученные, а ею самой скомбинированные фразы, кроме «дай паята» (дай пожалуйста).
Говорит она очень много, т<а>к что эти фразы первые выхваченные из ее репертуара.
Вот, к<а>к она говорят стихи:
— «Аля, скажи «конь бежит!»
— «Конь бизит.»
— «Ну?»>
— «Зем-ля, зем-ля»…
— «Ну?»>
— «Зем-ля дазит.»
А вот еще другое:
— «Аля, бим-бом…»
— «Бим-бом,бим-бом,
Гаейся котинк дом.»
— «Ну?»
— «Бизит куритя, бизит»…
— «С ведром!»
— «Сидом, заять котин дом.»
Между словами маленькие паузы.
А вот, как она вчера ела шпинат. Только завидев его,— пронзительно зеленый на белой тарелке — она тихо проговорила: — «Фу, гадость»а. Приближающаяся ложка была встреченадлинной и певучей — первой нотой близкого плача. Эту ложку она жевала минуты две, следующие — уже по пяти. Слезы, шпинат, желтый крем с розовым вареньем,— всё это превратило ее лицо в футуристическую вакханалию.
Эти двадцать ложек она ела около сорока пяти минут. Под конец вокруг ее голубого стульчика уже стояли Сережа, няня и я. Аля плакала, говорила: «хоцет» (т. е. нe хочет), выпихивата шпинат, вновь принимала его в свой дергающийся рот, три раза стояла в углу, три раза из него выходила и, наконец, вне себя, заплаканная, невероятная, уже не в состоянии закрыть рта из-за переполняющего его шпината, сказала: — «Фу, гадость!»
_____
Я взвешивала и мерила ее ровно 1 года 8-ми мес. В ней 29 1/2 ф<унта> веса и 84 сент<иметра> длины. За год — ровно-ровно — она выросла на 14сент<иметров>,
На днях к нам вечером заходил Хрустачев — молодой художник, манерой говорить — быть может отчасти и обращаться — похожий на
62
Юркевичей, преподаватель рисования в здешнем Учительском Институте.
Ася много рассказывала — и с восторгом — о том, к<а>к он чудно играл с Андрюшей, к<а>кАндрюша сразу к нему пошел, к<а>к не хотел уходить и т. п.
С Алей он был очень мил, давал ей свою палку, показывал фотографии (NB! Сарра в Aiglon—o, mes seize ans! {Сарра <Бернар> в «Орленке» — о, мои шестнадцать лет (фр.)}), случайно заложенные в Асину «Анну Каренину», спрашивал, что ей больше нравится — нарисованная палка Сарры, или его настоящая…
Но — обращался с ней, к<а>к с банальным ребенком — по верному замечанию С<ережи>. У меня все время было такое чувство: «да ведь т<а>к говорят с маленькими!» С Алей я говорю к<а>к с большой и занимаю ее тем, что мне самой интересно.
Как чудно в Феодосии! Сколько солнца и зелени! Сколько праздника! Золотой дождь акаций осыпается. Везде, на улицах и в садах, цветут белые. Запах fleur d’orange’a! {флёр д’оранжа (фр.)} — запах Сицилии!
Каждая улица — большая, теплая, душистая волна. Сам цветок белой акации — точно восковой, Иэто—к<а>к у fleur d’orange’a. С<ережа> обожает феодосийские акации и не любит пирамидальных тополей.— «Они т<а>к не идут к Феодосии! Такие пыльные, серые. Еще зимой они были ничего, да и то…» И он прав: в низких пышных акациях что-то совсем сливющееся с белыми стенами домов,крытых черепицей,— со всем духом Феодосии.
Сегодня Ася обрилась.
Сегодня я в магазине Цвибака влюбилась в шарманку (вроде уличной! с ручкой!) и завтра ее куплю для Али и…для себя!!!
Завтра в 9 час. первый Сережин экз<амен>,— русское сочинение. Утром мы были у Могилевского, звавшего С<ережу> по какому-то делу. Его жена крикнула нам с балкона, что М<огилевс>кий ушел, но что «дело» — радостное. Мы зашли.— «Узнаны тема латинской работы и тригонометрические задачи. Только не говорите ему, что я Вам сказала!»— Посидев на балконе минут 15, мы пошли домой, по дороге встретили Могилевского (возглас: «земля!»), дошли до Гольдштейна, здесь увидали, к<а>к городовой бьет какую-то женщину — свою жену — пригрозили ему полициймейстером, услышали, что это не наше дело,
63
пошли к Попову, его не застали, написали — моей рукой — жалобу на городового, растревожили секретаря, тотчас принявшегося звонить ло участкам, поблагодарили его за любезность, сели на извозчика и вернулись домой. Дома мы застали Асю. Обедали, снимались. Потом мы с Асей пошли к ней — ее брили.
Сейчас у С<ережи> француз.
Недавно я подстригла Алю,— высвободила ей уши. Она стала еще больше похожа на С<ережу> и очень—на мальчика, вернее на «Roi de Rome» с портрета Lawrence’a {«Римского короля» с портрета Лоуренса (фр.)}.
Стихи Эллису подвигаются. Осталось еще кончить лекцию Черного и написать Золотой Город и прощание у тополя.— Стихи великолепные! — недавно я в день написала 80 стр<ок>,— в первый раз т<а>к много за один день. Эти 80 стр<ок> я писала часа 3 1/2.