ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
Строки:
…Что с видом Сивиллы старой
Скучает по скалам
(Ель)
Ель моя! Старая
Сивилла моя!
Мысль:
Есть люди, общество которых нас унижает. Это сложнее чем кажется. Люди, которые на нас линяют. (NB! самые слабые, самой слабой окраски: прочно-серой!) — На мою бессмертную душу?? — Нет. Но она, в их обществе, отсутствует, устраняется, оставляет меня одну aux prises avec [в схватке с (фр.).] —. (Моя душа — не я, я, это я + душа. Мое осознание ее + она. Она, устраненная, я без нее — всё я: осознанное ее отсутствие: МИНУС.)
Две категории: одни унижают нас перед собою (мною), другие — перед лицом окружающих (NB! одного). Видя меня, напр., в первый раз с X., человек невольно объединяет нас, как бы мы ни различались. Это особенно распространяется у меня на женщин: я всегда чувствую себя ответственной за глупости, которые они говорят. Мне стыдно. Нечто родовое.
Есть общество — как сообщничество (сопреступничество).
8-го января 1925 г.
Строка:
Погребенная заживо под лавиною
Дней…
Три своих над Платоновой половиною
Промотав…
(души)
Душа моя! Тайга моя!
Этой жизни — местность и тесность.
И еще скажу: самоедом в чyме…
NB! Строка:
В море, где мало плавала,
Много плакала…
“Существования котловиною” — 11-го янв<аря> 1924 г.
(NB! 1925 г.)
По всему — чему угодно —
Только не по розам!
NB! Мысль:
Стихи мне нужны как доказательство: жива ли я еще? Так узник перестукивается со своим соседом.
Я в себя стучу как в стeну…
“Как Муза моя? Жива ли еще…” 2/15-го янв<аря> 1925 г.
Я бы хотела когда-нибудь написать повесть о невинной любви. О двоих, на нее отважившихся.
Все вы бедные, бессудьбинные…
Мысль:
Лирика (т. е. душа и я) — вечная трагедия. Никакой связующей нити между вчера и сегодня. Что со мной будет — то будет и в тетради. Чего со мной не будет — того не будет и в тетради — верней: то будет — в тетради. Но будет и не будет — случайно, не по моей воле, вне моего замысла. Мне остается только сидеть и ждать — у вечного лирического моря — вечной поэтовой погоды.
— Море! — небом в тебя отваживаюсь…
Око! Светом в тебе расслаиваюсь…
Мысль:
Я не люблю, когда в стихах описывают здания. На это есть архитектура, дающая.
Высота, отвес, наклон, косяк, прямой (косой) угол — это принадлежит всем, поэту, как зодчему. Этим путем здание — да. Evoquer [вызывать в памяти, в представлении (фр.)].
Предметы как таковые в стихах не нужны: музей или мебельный склад (“на хранение”). Фронтон отождествленный с собственным (или не-собственным) лбом — да…
Бессмысленно повторять (давать вторично) вещь уже сущую. Описывать мост, на котором стоишь. Сам стань мостом, или пусть мост станет тобою, отождествись или отождестви. Всегда — иноскажи.
Сказать (дать вещь) — меньше всего ее описывать.
Осина дана зрительно, дай ее внутренно, изнутри ствола: сердцевины. Только такая осина тебя ждет, для желтой, стоящей, сущей — ты лишний. Тебе ей нечего дать.
За приверженность струне…
Сердце с правой стороны
С шаманами,
С цыганами…
Душа моя! Тайга моя!
Свист-иволга! Ширь-таволга!
Душа! шалая
Не тяглая, а беглая —
До краю ль ей? До брегу ль ей?
Тайга — сама в бегах
Что до собственной мне жизни?
Не моя — раз не твоя!
Младенчество:
Татары, полотеры, плотогоны, Дог, утопленники
Чтоб больше не возвращалась
И не посещала мест…
Мысль:
(30-го января 1925 г.)
Есть вещи, которые можно только во сне. Те же — в стихах. Некая зашифрованность сна и стиха, вернее: обнаженность сна = зашифрованности стиха. Что-то от семи покрывал, внезапно сорванных.
Под седьмым покрывалом — ничего: Ничто: воздух: Психея. Будемте же любить седьмое покрывало (“искусство”).
февраль (1925 г.)
Сын мой Георгий родился 1-го февраля 1925 г., в воскресение, в полдень, в снежный вихрь. В самую секунду его рождения на полу возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. Sonntags, Mittags и Flammenkind [Воскресный, полдневный и огненный ребенок (нем.).].
Родился в глубоком обмороке — откачивали минут 20. Спас жизнь и ему <и> мне Г. И. Альтшулер, ныне, 12-го, держащий свой последний экзамен.
Накануне (31-го марта (описка: 31-го января)) мы с Алей были у зубного врача в Revnic’ax [Деревня под Прагой]. Народу — полная приемная, ждать не хотелось, пошли гулять и добрели почти до Карлова Тына. Пошли обратно в Revnic’ы, потом, не дожидаясь поезда, рекой и лугами — во Вшеноры.
Вечером были с С. у А. И. Андреевой [Андреева (урожд. Денисевич, в первом браке Карницкая) Анна Ильинична (1883 — 1948) — вдова Л. Н. Андреева.], смотрели старинные иконы и цветную фотографию, вернувшись домой около 2ч. — еще читала в постели Диккенса: Давид Копперфильд:
Рождаюсь.
Мальчик дал о себе знать в 81/2 ч. утра. Сначала я не поняла — не поверила — вскоре убедилась — и на все увещевания “всё сделать чтобы ехать в Прагу” не соглашалась. Знала что до станции, несмотря на всё свое спартанство, из-за частоты боли — не дойду. Началась безумная гонка С. по Вшенорам и Мокропсам. Вскоре комната моя переполнилась женщинами и стала неузнаваемой. Чириковская няня вымыла пол, всё лишнее (т. е. всю комнату!) вынесли, облекли меня в андреевскую ночную рубашку, кровать выдвинули на середину, пол вокруг залили спиртом. (Он-то и вспыхнул — в нужную секунду!) Движение отчасти меня отвлекало. В 10 ч. 30 мин. прибыл Г. И. Альтшулер, а в 12 ч. родился Георгий. Молчание его меня поразило не сразу: глядела на дополыхивавший спирт. (Отчаянный крик Альтшулера: — Только не двигайтесь!! Пусть горит!!)
Наконец, видя всё то же методическое, как из сна, движение: вниз, вверх, через голову, спросила: — “Почему же он не кричит?” Но как-то не испугалась.
Да, что — мальчик узнала от В. Г. Чириковой [Чирикова (урожд. Григорьева) Валентина Георгиевна (1875 — 1966) — жена Е. Н. Чирикова, профессиональная актриса.], присутствовавшей при рождении: — “Мальчик — и хорошенький!” И, мысленно сразу отозвалось: — Борис!
Наконец, продышался. Выкупали. В 1 ч. пришла “породильная бабочка”. Если бы не было Альтшулера погибли бы — я-то не наверняка, но мальчик наверное.
Никогда не забуду его доброго проникновенного голоса: — “Скоро родится, Марина Ивановна…”
<Пробел в несколько строк >
Говорят, держала себя хорошо. Во всяком случае, ни одного крика. (Все женщины: — Да Вы кричите! — Зачем? — И только одна из них на мое ( — Ну как?) тихое: “Больно”. — И нужно, чтобы было больно. Единственное умное слово, а любила меня — больше всех (А. И. А<ндреева>).) В соседней комнате сидевшие утверждают, что не знай — что, не догадались бы.
Sonntagskind — будет понимать речь зверей и трав. Mittagskind — но в Mittag’e уже Sonntag: зенита. Flammenkind —
Flamm’ wird alles was ich fasse
Kohle — alles was ich lasse —
Flamme bin ich sicherlich!
[“Огнь — все то, что я хватаю,
Уголь — все, что я бросаю,
Я воистину огонь!”
(нем., пер. Цветаевой, с исправлением первого слова). Неточная цитата из ст-ния Ф. Ницше “Ecce homo”.]
И (материнская гордость) — особый огонь: синий.
У Георгия было семь нянь: волчиха-угольщица, глядящая в леса, А. И. Андреева, В. Г. Чирикова, Муна Булгакова, Катя и Юлия (!!!) Рейтлингер. Чешка — цыганка — волжанка — татарка — и две немки. (Городок Reutlingen, либо на Неккаре либо на Рейне). Причем одна из этих немок [Речь идет о Ю. Н. Рейтлингер.] — православная (лютая!) монашка, в черной рясе с широченным ремнем, строгая до суровости и суровая до свирепости — иконописица — сидела и три часа подряд молча терла наждаком доску для иконы, чем окончательно сводила меня с ума. Воплощение чистейшего долга, во всей его неприкрашенности, ничем-не-скрашенности и безрадостности. Сидел протестант, больше — солдат Армии Спасения и выполнял свой долг.
Муна Б. (татарка) была как тень и наверное думала о своем несбыточном сыне от Р<одзевича> — о котором — немножко — с снисходительной над собой — и ним — и всем — улыбкой немножко думала и я (не забыть записать этой дичайшей сцены ревности, в кафэ, когда узнал, что у меня будет сын. Сначала — радость, потом, когда сообразил — ревность. Но всё это смыто ПОТОКОМ КРОВИ РОЖДЕНИЯ.)
Муна Б. при ребенке напоминала татарскую невольницу — “полоняночку” — м. б. даже ту, разинскую — черные бусы глаз создавали чадру… Инородческая тишина над тайной…
В. Г. Чирикова (актриса, волжанка) кокетничала как всегда со всеми и всем, старая актриса просто — играла: в молодую мать (это я без злобы, она и молодой матерью будучи — играла, доигрывала) в молодое материнство, всё равно чье, ее или мое… — А он прехорошенький! Почти что — горбоносый! А ноздри! ноздри! Прямо — Шаляпин — наполняя комнату и, мне, голову жестами рук в браслетах и всплесками юбок искусственного шелка, особенно свистящего.
…Цыганка (А. И. Андреева) над ребенком была воплощением звериного материнства, <пропуск одного-двух слов>, матерью-зверем и даже зверью. Сначала отдав дань его исключительности:
— лоб!!! Сейчас видно, что сын интеллигентных родителей! и исключительности имущественного положения:
— А сколько “спинжаков” тебе на<дарили?>, сколько жилетов! И хотя бы — одни штаны!
— Вы не так кормите! Подымите выше! Да разве это — грудь? Как в такой груди может быть молоко?? Что там, вообще, может уместиться? Не удивительно, что он недоволен, я бы на его месте… Я бы на Вашем месте просто дала бы ему цельного молока от коровы. Доктора? — Богатырь!
…Как — и это всё? И Вы думаете, что он может быть сыт? Ничего, что ничего нет — хотя иллюзию оставьте. А я бы на Вашем месте просто настояла бы ему овса — и т. д. и т. д. — самовластно, ревниво, нетерпимо и нестерпимо, доводя меня до тихих слез, которые я конечно старалась загнать назад в глаза или слить с боков висков — помню даже тихий стук о подушку — ибо знала, что всё это от любви: ко мне, к нему, к живому, и от жгучей, м. б. и неосознанной раны, что всё это — не с нею и с нею уже никогда не будет. (Безумно-любимый Л. Андреев и сорок, а м. б. и больше, лет.)
— У А. И. к нему естественные чувства бабушки — улыбаясь сказал мне мой доктор.
— Не бабушки — подумала я — бабушки отрешеннее. Не бабушки, а матери к невозможному, несбыточному последнему. Сейчас — или никогда. И знает, что — никогда…
…И еще — няни. Вот Катя Р., сестра того женского квакера с наждаком. Катя Р., высокая, белокурая, шалая. Всегда коленопреклоненная — то перед одним, то перед другим. На колени падающая — с громом. Катя Р., с целым мешком дружбы и преклонения на спине — через горы и холмы Праги — защитного цвета мешок, защитного цвета дождевой плащ — огромными шагами через горы и холмы Праги, а то и из Праги во Вшеноры — с чужими делами и долгами и заботами в мешке — носящая свою любовь на спине, как цыганки — детей, <фраза не окончена>
Катя Р., так влюбленная в мои стихи — и так влюбленная в С.
…Она и Алю носила на спине, даже галопом, по нешуточным горам Вшенор — огромную толстую десятилетнюю Алю — чтобы порадовать — ее и что-то себе — лишний раз — доказать. Ту Алю, которая ее на мокропсинской горе (можжевеловый кипарис: Борис) под предлогом видом <так!> шоколадных конфет накормила козьими — в сахаре.
Эта буря меня обслуживала — тихо, этот лирический водопад тихо звенел о стенки кастрюлечек и бутылочек, на огне страстей варилась еда. В Кате Р. Георгию служили побежденные — демоны.
“Мать мальчика”. (Александра Захаровна Туржанская.) Тоже любившая С. Мать мальчика Лелика, одинокая мать брошенная отцом. К ней я тогда ринулась со своим страшным горем (Р<одзевичем>) и она как тихое озеро — приняла.
Белая комната с ежедневно, до страсти! мoемым полом, с особой — нечеловеческой страстью! в малярийные дни. Откроешь дверь и в саду — т. е. в окне, в котором яблоня, которое — яблоня. Поскольку помню — вечно-цветущая. Просто — райская. Кроватка. Плита, чище зеркала. К ней другие ходили за пирогами, я — за тайной — всего ее непонятно, неправдоподобно-простого существа. И с самотайной — себя. “Есть на свете, друг Горацио, вещи, которые и не снились мудрецам” [Парафраз из “Гамлете” В. Шекспира.]. Шекспир здесь, конечно, о простых вещах говорит. “Мать мальчика” была именно такая вещь, такой простоты — вещь. Чего никто не понимал кроме меня. (А она?)