ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
Возвращение Тезея:
Тезей в вещем сне видит оставленную Ариадну, — ее плач, приближение Диониса, ее диалог с Дионисом. (…Ты берешь меня насильно, с насиль<ственных?> неб<ес?> куда ты меня восхищаешь я буду сиять только для него.) Уносящаяся колесница.
И пробуждение: он видит (зритель не видит), как Эгей бросается в море. Или: гонец.
О другом:
От этой болезни: времени — нас лечит только то, что из времени уводит: музыка, работа, любовь. Все остальные занятия — тщетны.
(NB! Любовь есть только вид времени, его острая форма. — 1932 г.)
Спрут зимой гложет и сосет свою ногу.
Борей (зимний ветер) из Фракии.
Фиалковые струи Гипокрены.
Кругоземельный Океан.
Одежда Тезея: Шлем. Красный хитон. Сверху плащ.
Лемносский пламень (ныне потухший вулкан).
Вопленницы.
О другом:
Колени: колыбель: каюта.
Я любовь свою как купол
Опускаю над тобой.
В колыбель моих колен
Неутомимо и неутолимо — люблю.
Аэропланы — как летаргия.
ивы…
Дерева — как взрывы.
Дерево — как фонтан.
О, вечная песенка:
Если б встретиться раньше!
Дней тихие стада,
Идите тихо.
Письма, ношенные на груди —
Нечитаемы
(NB! те, сложенные в конверт, те — нечитаны)
Сердце ушло — со всеми солдатами!
Вулкан, извергающий слезы и строфы.
МАЛЕНЬКАЯ ЗАПИСНАЯ ЧЕРНАЯ
Прага
Октябрь-ноябрь 1923 г.
(Карандашом в книжку, очень сокращённо и почти совсем стерто)
Вернувшись лежала как мертвая на полу.
Я перед Вами не виновата (я Вас тогда не знала), я перед любовью виновата, я готова была молиться, у меня была вера отчаяния. Господи, сделай чудо, дай мне поверить в тебя (в любовь). Ибо если Бог — один, любовь — одна, ибо если Бог — есть, любовь — есть. А потом подумала: смерть. Это было огромное облегчение, единственная возможность в этот час. Смерть и мост. В тот час.
Думаю о смерти с усладой, ибо:
У живущ<их?> — жизнью веселой
Далеко не веселая жизнь!
Держите меня крепче, не уступайте, не возвращайте меня — жизни. Столкните лучше в смерть. Дело не в том чтобы писать стихи.
Такое можно рассказывать, когда впереди достаточно времени, чтобы забыть, т. е. будущее целой ночи или целой жизни.
(Я же не <пропуск одного слова> преступник?)
Такое можно рассказывать, когда есть уверенность, что другой знает, как ты его любишь.
После Вас — никого: лучше смерть.
Вы единственный кто попросил у меня всей меня, кто мне сказал: любовь — есть. Так Бог приходит в жизнь женщин.
Поверьте в меня.
Если бы Вы были со мной, Вы бы увидели, что я изменилась. Моя болезнь — это только Ваше отсутствие в моей живой жизни. Когда Вы уходите — я как призрак.
И все-таки я не была легкомысленной.
Я вернулась домой полумертвая. Ни Г., ни Минос, ни Апостол Павел не помогли. Постояв локтями на столе, — потом полежав на полу — не ставя вопросов, не <пропуск одного слова> собственных ответов, зная только одно: умереть! — я наконец прибегла к своему обычному лекарству: природе. Вышла на улицу и сразу — на тепл<ые?> крылья ветра, в поток фонарей… Ноги сами шли, я не ощущала тела. (Р<одзевич>, я поняла: я одержима демонами!) Это было почти небытие, первая секунда души после смерти.
Этот рассказ. Что в нем было такого ужасного? Да то, что я, рассказывая, видела себя воочию, что вороша весь этот прах, ощущала его как <пропуск одного слова> — это была очная ставка с собой. И что я почувствовала? Отвращение.
Стена между нами росла с каждым моим словом. Ваше любованье им было мне н<ожом?> в сердце, Вы становились его союзником, т. е. моим врагом, почти им. Каждая Ваша у<лыбка?> говорила: “Поделом! Умейте отличать ценное от неценного”. Это звучало как исповедь текущего часа, точно всё это случилось вчера. На меня сегодня вставало и шло всё мое прошлое, мое <пропуск двух-трех слов> прошлое, и оно уводило меня от Вас, вырывало меня у Вас, обращало мою любовь к Вам (святыню!) в эпизод. Вы, выслушав, не могли мне верить, я, рассказав, могла ли себе верить сама?
Это было отчаяние.
Вообще, после нашей встречи я перест<ала?> ценить себя. Я завидую каждому встречному, всем простым, вижу себя игралищем каких-то слепых сил (демонов), я сама у себя под судом, мой суд строже Вашего, я себя не люблю, не щажу.
Вы — это моя совесть, говорящая мне прямо.
Ужасает меня (восхищает) непримиримость Вашей любви.
Ни кольца, ни посвящения, никакой памяти, мне это сегодня даже было больно. Или всё — или ничего. Не всё — так ничего. И это не фраза, это Ваша суть. ( — “Видите, я Вам открываю все карты!” — “А у меня совсем нет карт”.) В таком отказе — царственность владения: из моего мне же даришь.
Вот за это — и за осенние листья в парке — и за молчание на улице —
Р<одзевич>, я скажу Вам тайну, только не смейтесь (не бойтесь!) — я Elementargeist [В немецкой народной демологии название группы дyхов, связанных с одной из четырех стихий (элементов) — землей, водой, воздухом или огнем.], у меня еще нет души (NB! это после всего-то! 1932 г.) душа (по всем сказкам) таким существам дается только через любовь.
Спала сегодня в Вашем халате. Я не надевала его с тех пор, но сегодня мне было так одиноко и отчаянно, что надела его, как частицу Вас.
Конец истории, оказалось, рассказала неверно. Я просто забыла (перепутала). Пришел он ко мне впервые непосредственно от той, оторвавшись от нее, случайно встретив меня в гостях, ушел он от меня — непосредственно к той, оторвавшись от меня, случайно встретив на улице, м. б. пожалев, м. б. просто повлечась. Потом — его письмо и исповедь, и мое прощение (мой промах!) И после этой трещины (склейки) — рассказ того: “Вы знаете, почему он к Вам вернулся? Когда он к Вам пришел после долгого перерыва?” Я (предположительно): — 16-го. — “Ну, 16-го в 4 ч. он свез ее в больницу, а вечером был у Вас. Мотивировка: не могу без женщины”. Та умерла одна, томясь по нему, зовя его, завещ<ав?> ему всё, что у нее оставалось: свои чудные черные волосы.
Когда, долго спустя, уже давно расставшись, я однажды спросила его: “Но почему же Вы ни разу, ни разу не пошли?” он ответил: “Раз зашел, она спала, такие худые, худые куриные руки, все жилы наружу, одни кости — я не мог”. И вздохнул.
Я о ней за всю встречу ничего не слышала, только изредка, когда я смеясь спрашивала: “Чья же я преемница?” он с милейшей из усмешек: “Ах, так одна рвань… У Вас не было предшественниц… Всё, что не Вы — рвань. А?”
Рассталась я с ним не из-за себя, а из-за нее — о, не из страха, что со мной поступят так же — я м. б. этого и заслуживала! — из-за ее одинокого смертного часа, смертного отчаяния, из-за ее косы, которую он схватил, как дикарь — трофей, из-за глаз ее, которых я ему не могла простить.
(Эту косу его друг видел у него на стене, прибитую гвоздиками.
Прав кто-то из нас,
Сказавши: любовь — живодерня…
1932 г.)
Я благодарна поэтам:
Le ciel est par-dessus le toit
Si bleu, si calme.
Un arbre par-dessus le toit
Berce sa palme
O qu’as-tu fait, toi que voila,
Pleurant sans cesse, —
Dis, qu’as-tu fait, toi que voila —
De ta jeunesse?
[Небосвод над этой крышей
Так высок, так чист!
Стройный вяз над этой крышей
Наклоняет лист.
<…>
— “Что ж ты сделал, ты, что плачешь,
Много, много дней,
Что ж ты сделал, ты, что плачешь,
С юностью твоей?”
(фр., пер. В. Брюсова)]
— Значит, я не одна такая.
…Подумали ли Вы о том что Вы делаете, уча меня великой земной любви? Ну, а если научите? Если я, действительно, всё переборю и всё отдам?
Любовь — костер, в который бросают сокровища, так сказал мне первый человек, которого я любила, почти детской любовью, человек высокой жизни, поздний эллин. [Речь идет о Владимире Оттоновиче Нилендере (1883 — 1965), филологе-классике, переводчике, участнике кружка московских символистов-“аргонавтов”.]
Сегодня я (13 лет спустя) об нем вспоминаю. Не этому ли учите меня — Вы?
Но откуда Вы это знаете, Вы, не лучшей жизнью меня — живший? И почему у Вас только укоры ко мне, а у меня — одна любовь?
М. б. женщина действительно не вправе <фраза не окончена>
Но у меня и другое было: моя высокая жизнь с друзьями “в просторах души моей”.
Теперь, отрешась на секунду, что я женщина: вот Вам обычная жизнь поэта: верх (друзья) и низ (пристрастья), с той разницей, что я в этот низ вносила весь свой верх, отсюда — трагедия (NB! Горгулов. До чего, очевидно, РУССКОЕ — это нерусское слово. 1932 г., при переписке). Если бы я, как Вы, умела только играть (СОВСЕМ не умею!) и не шла бы в эту игру всей собой, я была бы и чище и счастливее. (NB! счастливее — да, чище — нет. 1932 г.) Моя душа мне всегда мешала, есть икона Спас-Недреманное Око, так вот — недреманное око высшей совести: перед собой.
(NB! Внося верх в низ, душу в любовь, я неизменно возвышала — другого и никогда не снижалась — сама. Ни от одной любви у меня не осталось чувства унижения — своего, только бессовестности — чужой. Мне не стыдно что я тебя такого любила: я тебя не такого любила и пока я тебя любила ты не был таким, но тебе должно быть (и есть) стыдно, что ты меня такую не любил — не так любил.)
А еще, Р<одзевич>, неудачные встречи, слабые люди. Я всегда хотела служить, всегда исступленно мечтала слушаться, ввериться, быть вне своей воли (своеволия) быть младше <фраза не окончена>. Быть в надежных старших руках. Слабо держали — оттого уходила.
Как поэту — мне не нужен никто. Как женщине, т. е. существу смутному, мне нужна ясность, — и существу стихийному — мне нужна воля: воля другого к лучшей мне.
Никто не захотел надо мной поработать.
Если Вы будете долго любить меня, сильно любить меня — Вы м. б. со мной совладаете.
Tout comprendre c’est tout pardonner [Все понять — значит все простить (фр.)]. — Да, я слишком много в жизни понимала: слишком всё! Тот мой “промах” (прощение “измены”). Человек говорит мне то, что мог бы скрыть (его добрая воля!) человек из жалости скрывает от меня то, что должен был бы сказать. Человек из жалости клонится к оставленной — мне ли не понять? И разве я в своей жизни, жалея, не делала того же и хуже? И, наконец, разве эта фактическая “измена” — не мелочь, и не мелочность будет из-за мелочи человека отталкивать? Не будет ли это перенесением отношения исключительно в лежачую плоскость “близости”?
Гордость? Она у меня не здесь живет.
Но — ты не пошел к женщине в ее смертный час, ты, два года бывший с ней и как умел любивший ее, ничего не увидел кроме “куриной шеи” — этого я не понимаю и потому простить не могу. Я не прощаю тебе предпочтения ей, больной, <пропуск одного слова> здоровой. Меня от тебя тошнит.
И еще: ты скрыл от меня ее существование, заставил меня — почти что грабить мертвую, меня, так страдающую от чужой боли, так содрогающуюся от нее!
Меньше всего меня уязвило то, что он пришел ко мне “п. ч. нельзя же без женщины”. Женщин в Москве много, глупое хвастовство мужчины — мужчине, даже школьника — школьнику, “удаль” — за которой ничего кроме стыда и страха. Ко мне он пришел — под крыло. Невесело ведь — с черной косой, а? И одиноко — с новой косой? Вот и пришел “погладить меня по головке” (стриженой).
Всё это рассказываю Вам, чтобы Вы видели, что я и в низинах не теряю человеческого образа, и на самом дне колодца — остаюсь собой. Мой верх при мне.