ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
7
1919-1920
В первый раз, когда я шла к Але в приют, я не особенно боялась: озабоченность незнакомой дорогой (никогда — до идиотизма — не нахожу) — добрая слава детских колоний — некоторая ирреальность Алиной болезни (больной я ее еще не видела) — я чувствовала беспокойство — озабоченность — но не страх.
Но второй раз — после первого посещения и тетрадки — и еще ночи в холодной канцелярии, не раздеваясь, под шубой — второй раз я шла, как осужденная на смерть.
— Снега, снега. Чернота елей. Смерть. Иду, как призрак, спотыкаясь на кривых каблуках,— метель.— Дорога уже сейчас мало видна,— как буду возвращаться? — Несу Але 2 куска сахара и 2 лепешки,— их дала мне Л<идия> А<лександровн>а — купить в Кунцеве ничего нельзя.
Ах, взойти бы в какую-н<и>б<удь> избу, обменять бы браслет на хлеб, но у меня такой подозрительный вид — и сразу будет такой про-
70
тивоестественпый голос — или слишком жалкий или дерзкий (всегда, когда продаю) — и никто не поверит, что у меня дочь в приюте.
Дорога бесконечна. О, это конечно не 3 версты, а по крайней мере шесть. Метель метет, ноги вязнут в новом снегу.
Незадолго до приюта встречный мужик предлагает подвезти. Сажусь. Рыжая борода, ясные, ясные — хитрые и детские — голубые глаза. Расспрашивает, служу ли. Чувствую — как всегда — смутный стыд — и, предвидя осуждение, если скажу нет, говорю да.— «Где?» — «В Кооперации». Муж моряк, пропал в Севастополе.— «Так, так».
Вот оно «Центро» — соскакиваю, благодарю. Тоска в животе (entraiiles) {недрах (фр.)} было стихшая от разговора с мужиком — превращается в тошноту. Заставляю ноги идти.
Красные столбы приюта.— О, Господи! — Вся обмираю.
Дом. Лестница. Запах сосны. Множество детей, никого не различаю.
Умоляюще: «Я кАлечке».
И кто-то из детей (кажется, мальчик):
— «Алечке хуже! — Умер Алечка!»
Я уже наверху У стены — Лидия Конст<антиновиа>. Хватаю ее за обе руки, почти что прижимаю к стене.
— «Ради Бога — ради Бога — ради Бога — скажите: правда?»
— «Да нет же — как Вы испугались!»
— «Умоляю Вас!!!»
— «Да нет же, они шутят,— так — зря говорят».
— «Да нет, умоляю Вас!!!»
— «Правда — шутят. Идемте же!»
Огромными шагами подхожу кАлиной постели. Бритая голова из под одеяла — протянутые руки — жива!
— «Аля! Ты опять плачешь! Что с тобой? Тебе хуже?»
— «Очень голова болит и ухо болит».
Ее кровать в углу между двух незамазанных окон. Бритая голова. Продуло.— Лежит в одной рубашке — какой-то чужой — сплошные прорехи.
Мимоходом замечаю, что пол нынче мыт.
— «Да, она всё плачет, всё плачет, вот и голова болит» — говорит Лидия Конст<антиновна>.— С трудом скрывая негодование, даю Але порошок хины.— <Что это Вы ей даете?» — «Хину».— «А луште бы не давали, от нее завал в желудке делается и в ушах звенит».
71
— «Д<окто>р еще не был?» — «Да нет — далёко — раньше, когда мы жили возле госпиталя, я их водила».
Некоторые дети выздоровели. В комнату ежесекундно врываются здоровые, Лидия Конст<антиновна> гонит, они не слушаются. Аля кашляет, как безумная, возврат коклюша. Жилы на лбу и на шее надуваются, как веревки. Весь белок глаз — Алин голубоватый, чуть бледнее зрачка — белок! — воспален, как кровь.
Нздзир<ательница> ворчит: «Привезли с коклюшем, я с начала говорила, что у них коклюш. Теперь все закашляли».
Не помню, как, разговор переходит на школу:
— «Всё упрямилась, упрямиласъ, а потом послушалась, пошла. Помилуйте — там и завтрак дают, туманные картины показывают. Сначала она все твердила, что не хочет без ? писать, а я ей говорю — «Когда еще до ? дойдут, а ты пока походи, посмотри картины, еще чему доучись, учителя хорошие»…
И Аля, в слезах: — «Нет, я не ходила! Марина, только не верьте! Я всё время во дворе стояла»…
— «Хорошо, хорошо, это всё глупости, успокойся, Алечка, я тебе верю»…
(Одна против всех! — Была ли я права?)
Занимаюсь переводом Али на другую — свободную — кровать. Доски не сходятся. Распоряжаться в чужом месте — да еще не своим ребенком — (я ведь «тетя») — это абсолютно противоестественно для меня — о, проклятая воспитанность!’
Но дело идет об Алиной жизни — и заставляю себя настоять на своем. Чувствую смутное недовольство надзирательницы.
Наконец Аля переложена. Л<идия> К<онстантиновна> надевает ей чистую рубашку, я — платье и куртку.
— «Уж очень Вы ее кутаете,— вредно».
— «Но у Вас не топлено».
Между кроватями мотается Ирина. Даю Але сахар. Взрыв кашля, Аля с расширена; ыми от страха глазами молча протягивает мне вынутый изо рта сахар: в крови.
Сахар и кровь! Содрогаюсь.
— «Это ничего, Алечка, это от кашля такие жилки лопаются».
Несмотря на жар, жадно ест.
— «А что ж Вы маленькую-то не угостите?» Делаю вид, что не слышу.— Господи! — Отнимать у Али! — Почему Аля заболела, а не Ирина?!!—
72
Выхожу на лестницу курить. Разговариваю с детьми. Какая-то де-вочка: — «Это Ваша дочка?» — «Родная».
В узком простенке между лестницей и стеной — Ирина в злобе колотится головой об пол.
— «Дети, не дразните ее, оставьте, я уже решила не обращать на нее внимания, скорей перестанет», говорит заведующая — Настасья Сергеевна.
— «Ирина!!!» — окликаю я. Ирина послушно встает. Через секунду вижу ее над лестницей.— «Ирина, уходи отсюда, упадешь!» кричу я.— «Не падала, не падала, и упадет?» говорит какая-то девочка.
— «Да, вот именно», говорю я протяжно — спокойно и злобно — «не падала, не падала — и упадет. Это всегда так».
— «И разобьется», подтверждает усмиренная девочка. Возвращаюсь к Але. Алина соседка ноет:
— «Поесть хоцца, поесть хоцца»…
И Петя -— Иринин ровесник — хнычет.
— «А ты не плачь!» усовещеваст кто-то из детей,— «как есть захотел, так плакать? Это не хитро!»
— «А больным сегодня второго не будет!» влетает кКто-то с вестью.
— «Сегодня картошка и второго не дадут».
— «Дадут», говорю я упрямо — и в ужасе.
Тот же суп — то же количество — без хлеба. Опять взрослые дети присутствуют при дележе. Л<идия> К<онстантиновна> сердится: «Не-бось, не утаю. Что вы думаете, сама съем?»
(Забыла сказать, что с болью в сердце не исполнила Алиной просьбы: не могла принести ей ложки, у Л<идии> А<лександровны> были только серебряные.)
Ирину уносят на руках обедать. Суп съеден.
Жду, жду Очевидно, второго не будет. Приходит кто-то с вестью, что больным дадут по яйцу.
Алин запас съеден. Сижу в тоске.
— «Тебе бы теперь хорошо поспать, жалко мне тебя», говорит Л<идия> К<онстантиновна> Ирине, «да и не знаю куда тебя положить,— обаелаешься». Укладывает ее поперек большой кровати, на какую-то подстилку, покрывает шубой.
И — минуты через 3 — испуганный вопль той же Л<идии> К<онстантиновны> — «0х, ox, ox! Начинается!»
Схватывает Ирину, сажает, но дело уже сделано.
Через некоторое время Аля просится. Приношу предмет с водой, сажаю ее.
73
Когда Л<идия> К<онстантиновна> возвращается, она всплескивает руками:
— «Ах, что Вы наделали! Ведь это я постирать принесла! Где ж я теперь воды-то достану?!»
Я злобно молчу.
Уходя, я оставляю Але полпорошка хины:
— «Алечка, это ты примешь вечером,— смотри, вот я здесь положу, не забудь»,— и, обращаясь к Л<идии> К<онстантиновне>:
— «А этот порошок Вы ей дадите утром, очень Вас прошу, не забудьте».
— «Хорошо, хорошо, только напрасно Вы ее хиной пичкаете, от нее звон в ушах делается».
— «Ради Бога, не забудьте!»
— «Хорошо, хорошо, я его в башмак положу».
Гляжу в окно: снег очень померк. Огромная метель. Очевидно, скоро стемнеет. Я все хотела дождаться яйца, но дольше ждать нельзя,— и так уж не знаю, как дойду.
— «Ну, Алечка, Христос с тобой!» — В глубокой тоске наклоняюсь, целую. — «Не плачь, я завтра обязательно тебя увезу — и мы опять будем вместе — не забудь хину! Ну, моя радость…»
___
Когда я вышла, было уже серо. Я вспомнила прилив и отлив — роковое прилива и отлива.
Я могу лететь, как угодно — тьма всё-таки опередит меня.—Метель.— Я, конечно, не найду дороги и замерзну. Но надо идти, пока есть ноги. Иду — в спокойной безнадежности — по еле заметной тропинке. Ноги глубоко уходят в снег.
Иду минут десять, а всё еще в Очакове. Голос какой-то старухи:
«Барышня, Вы куда идете?» — «В Кунцево».— «0х, не дойдете,— ишь дорогу-то как замело. Сейчас и темно будет».
— «А Вы куда, тоже в Кунцево?»
— «Нет, я здешняя».
Надежда пропадает. Старуха свертывает в переулок и вдруг издалека — проезжающим саням:
— «Милая! Подвези-ка их! Им тоже в Кунцево! Не дойти,— тёмно! Ты ведь на станцию?»
— «На станцию, к 4часовому! — Что ж, садитесь, пожалуй, коля сядете, только лошадь я остановить не могу,— спешно мне!»
74
Вскакиваю на ходу — в первую секунду, не понимаю, в сани или в снег — нет, снег движется,— значит в сани.
— Спасена! —
Баба — прислуга, едет на станцию встречать хозяев, боится опоздать. Разговариваем.
Говорю, что и кто и почему в Очакове.
<Последующие 25 страниц не заполнены.>
___
МАРТ 1920 г.
Обыкновенно: un c?ur de fer dans un c?ur <описка, надо: corps> de cristal.{железное сердце в хрустальном корпусе (фр.).}
Я: un c?ur de cristal dans un corps de fer. {хрустальное сердце в железном корпусе (фр.).}
___
Пока я, идя, подшвыриваю ногой камешек ~ всё хорошо.
— Стихи, пьесы, записная книга,— нет, всё-таки тесно! Надо другое, душа переросла (кругом!) и это. К 30?ти годам я наверное напишу хороший роман.
___
История с М<илио>ти безумно мне напоминает историю с Ч<урили>ным. Тот же восторг — жалость — желание задарить (залюбить!) — то же — через некоторое время: недоумение — охлаждение — презрение.
Нужно записать несколько сценок.
Сидит в столовой на диване, я пилю.
Он: — «Нет, нет, я совсем не гожусь для физической работы!— Можете ли Вы себе представить Шопена, пилящ<его> дрова?»
— «Нет, но еще меньше — Шопена, глядящ<его> как пилит Жорж Сайд».
Эту реплику — впрочем — удерживаю.
___
— «Я с гораздо большим удовольствием остался бы у Вас,— здесь бы я выспался».
75
— «А Вы знаете, есть очень много мужчин, к<отор>ые в таких случаях остаются совершенно равнодушными. Получил удовольствие — и пошел».
— «Вы забыли <не дописано.>
Эту репляку — впрочем — удерживаю.
Ц___
Удерживала,-вообще, каждую реплику. Человек зевает, часами рассказывает о какой-то Д<жала>ловой (XVIII в, потому что подкрашивает брови) — о ее любовных историях, о ее бесцеремонности с ним и о его — М<илио>ти — служении ей…
— «Я забочусь о Д<жала>ловой, Вы заботитесь обо мне»… Рассказывает о жене брата — «маленькой актриске», о ее вульгарности, говорит о своей тоске по жене и детям,— так семь вечеров сряду, зевая, засыпая, нагоняя на меня нестерпимую скуку, выпивая всё мое внимание — ибо не желая, вникаю — наполняя всю меня пустотой.
А я?
Сижу, слушаю, ищу хоть чего-нибудь для себя (не лично, но своего!), стараюсь отождествить Д<жала>лову с Манон Леско, топлю печечку, разогреваю или варю ему ужин, пилю, рублю.— <iM<oxer> 6<ыть> Вы поспите?» Накрываю полушубком — всё, как дура.
— Зачем? —
Так,— жалко немножко, высокомерно очень,— забавно — любопытно — (я презираю, а он не знает!) — так, тренируюсь в искусстве «унижение паче гордости»,— так любопытно и неслыханно, что даже обида не доходит, точно это не я всё делаю, а кто-то другой,— другая искренняя, обиженная дура.
___
— «Вы еще молоды! Вам нужно оперы, дуэта».
— «Да, если из любви выкинуть дуэт, что останется от акта?» Эту реплику — впрочем — удерживаю.
___
— «Умны, умны, не ум, а умище,— а всё-таки — женщина!»
— «Я Вам никогда не обещала быть мужчиной!»
Наговорил, что царской крови — потомок Комненов! — насказал о происхождении от герцогов Беррийских — какие-то боковые ветви — медальоны с миниатюрами, найденные где-то на чердаке — чорт знает чего наговорил! — с три короба наговорил! — и «с какого блюдца я пил
76
чай у Врубеля» — и дружил с Борисовым-Мусатовым — и брат (признанный художник) всё у него взял — а я, как дура…
Боже, до чего это похоже наТ<ихона>Ч<ури>лина!
___
Иногда ловлю себя на дурацком занятии: подсчитываю. Но странно: + и + и + — и всё-таки получается нуль. (+++ = 0).
___
А вот о себе.
Прижимаясь к его полушубку:
— «Что дороже: мужчина или овчина?»
Он: — «Овчину можно продать, мужчину — предат!’»
(За такие реплики + вечный + овчину — любила!)
___
Он — (удачное слово!) — о б<ольшеви>ках:
— «Ну, да,— ясно. Каторжане — и перенесли сюда всю каторгу».
___
А было в нем неотразимое обаяние: поднятая голова, опущенные глаза, кудри, иронический узкий рот, чудесный безобидный безудержный — дурацкий! — смех, любовь к 30<-м> годам, обожествление Ж. Санд — прелестная французская речь («при часах и при цепочке!’») — и то, что «художник», и то, что когда-то был красивым и богатым.— И 45 лет (почти на 20 л<ет> старше меня) и то, что я «последняя любовь».— О, дура! —
Смесь Б<ориса> Трухачева и Т<ихона> Ч<ури>лина, при чем все очаровательное от Б<ориса> Т<рухачева>: легкость, беззаботность, безобидность, умение смеяться,— что-то родное, времен когда мне было 18 л<ет> и Борису столько же.
___
Я не брезглива: потому и выношу физическую любовь.
___
Странно: в минуту наивысшего напряжения совершенно не могу сосредоточиться: ловлю, ловлю, ловлю что-то ускользающее, какая-то молниеносная погоня мысли, точно голова у меня на дне какого-то колодца — и хочу поднять ее, тогда уловлю — и не могу поднять.
И ведь НИ О ЧЕМ не думаю!
___
77
Doucement aimer et etre doucement aimee. (Geoige Sand.) {— Нежно любить и быть нежно любимой (Жорж Санд) (фр.).}
___
Три источника вдохновения:
Природа — Свобода — Одиночество.
И еще — ребенок. (Лет трех — кудрявый — толстый — к<отор>го хочется целовать — не дух!)
___
Мужчина! — Какое беспокойство в доме! Пожалуй хуже грудного ребенка!
___