Сидели, мирно ужинали, — а может, и обедали, дело слов, ибо салат все тот же, — итак, сливая русский ужин с французским обедом в римском салате, — ели: отец, мать и сын.
— Мама, а какие французы обильные, — вдруг сказал мальчик.
— Это не французы обильные, это русские обильные! — горячо сказала мать. — И вообще, так скорей принято говорить о странах.
— По-о-чему? — изумился мальчик. — Как страна может быть обильной? У нее же нет рук.
В эту секунду раздался стук в дверь, и мать, не успев распознать очередного сыновнего словесного метиса (habil’ный [Habile (фр.) — ловкий, умелый.]), пошла открывать. На пороге, в полной тьме площадки, стоял кто-то очень высокий, с шляпой в руке.
— Извините, сударыня, — сказал он молодым голосом, — я — инспектор…
Мать, отступив, тем — впустила. Молодой человек по ее пятам шагнул в кухню, где и стал — между обеденным столом, посудным столом, газом, плитой, раковиной и стульями обедающих — вроде как бы на единственной сухой от прилива и твердой между пропастями пяди: одной ногой, перекинув через нее вторую, левую.
— Да? — не подымая глаз, спросила бровями мать, уже усевшись за салат.
— Простите, что я нарушаю ваш обед, но я инспектор и…
(“Налог! — мысленно произнесла она. — А ведь недавно вносили, или, может, опять вспомнили похищенного генерала и стали переписывать всех русских?”)
— Вот моя карточка, — продолжал молодой человек, поднося к ее глазам и тут же от них отымая (так детям на секунду показывают завтрашний “сюрприз” — распахнутую книжку с какой-то фотографией, может быть, действительно похожей, если бы она успела рассмотреть, во-первых, ее, во-вторых, подающего).
“Но почему же он не говорит Sыretй [Полиция (фр.).] и не показывает знака? — подумала она, мысленно проделывая за него жест, открывающий знак. — И за что же нас арестовывать, наконец?”
— Assurance [Страхование (фр.).], — точно в подтверждение прозвучал над ней его голос.
Услышав наконец роковое (ибо принятое за Sыretй) слово, она перестала есть и стала ждать.
— Я иду в Нюельмон, — продолжал сверху голос, — и осматриваю квартиры с точки зрения пожара.
(“Господи! — пронеслось у нее в голове. — А у меня плохой электрический шнур, весь в узлах и с постоянными взрывами! И что такое Нюельмон?”)
— Вы, кажется, не понимаете по-французски, — осведомился он, этим доводя до сознания присутствующих, что они с самой секунды его входа, в ответ на все его речи, не только не произнесли ни одного слова, но даже слога, так что он законно мог бы спросить: “Вы, кажется, лишены дара речи?”
— О нет! — воскликнула мать, задетая за живое, и от этого, действительно, оживая. — Мы отлично понимаем. Но, простите, что вам от нас нужно?
— Вы спрашиваете, что мне от вас нужно? — продолжал голос с усмешкой. — Я же вам сказал: я прохожу в Нюельмон.
“Безработный! — подумала она. — Очевидно, идет к себе в Нюельмон и по дороге осматривает печи. Нужно дать”. И, вскинув наконец глаза:
— Мы не очень богаты, — робко сказала она, — и печи у нас вычищены, но мы все-таки… — и тут же осеклась, потому что поняла, что видит над собой молодое, красивое, румяное, чисто выбритое и чисто вымытое, вовсе не безработное, а еще менее — печниково — лицо, под которым, по обратному пути глаз в тарелку, удостоверила и новый вишневый галстук, и чистый серый костюм.
— Так это именно для бедных! — оживился нюельмонец. — Богатым — что! Хоть вся их семья перемрет, — их жизнь от этого не нарушится. Это именно для неимущих, живущих трудом своих рук.
— Но что такое “это”? — приободрясь, спросила она.
— Страховка жизни, — разве я вам этого не сказал? — И, с новыми силами: — Я прохожу в Нюельмон (и вдруг она поняла, что никакого Нюельмона нет, что есть annuellement [Вероятно, страховщик говорит: “Je passe annuellement” — “Я ежегодно делаю обход”], последний слог которого он произносит “мон”), — и больше всего стараюсь заинтересовать своим предложением именно малоимущих, живущих трудами рук своих.
(Переводя глаза на тонкие, с длинными пальцами, руки мужа:)
— Ваш муж — художник?
— Нет, — выдавил муж.
— Нет? — удостоверился он у жены.
— Нет, — подтвердила жена.
— Любопытно, — задумался он, — я был уверен, что он художник. Я, вообще, буду говорить с вами, потому что ваш супруг имеет вид не понимающего по-французски. Итак, это именно важно для живущих трудом своих рук. Представьте себе, Madame, что вы имеете несчастье потерять своего мужа, — развязно, точно говоря не о здесь присутствующем, явно живущем и жующем муже, а о каком-то аллегорическом лице, которого та никогда и в глаза не видала и потерять которого, посему, никак не может. — И останетесь одна, с тремя малолетними детьми, младшим — грудным.
— У меня нет грудных детей, — ответила она, — мальчику, которого вы видите, девять лет.
— Но у других есть, вы же не можете сказать, что у других их нет, — ласково (так урезонивают успешного, но завравшегося ученика на экзамене) поправил инспектор. — Я знал одну женщину, у нее было шестеро малолетних, и когда ее муж упал со стройки…
— Ох! — вскрикнула она, содрогаясь от этого ужасного видения. — Какой ужас! С высока упал?
— Да, с седьмого, — подтвердил инспектор, утверждаясь на второй ноге, — и я сам выдал ей премию. Вы думаете — она не была рада?
— Какой ужас! — вторично и совсем по-другому воскликнула слушательница. — Какой ужас — радость таким деньгам!
— Но у нее были дети, — наставительно продолжал инспектор, — шестеро малолетних детей, и она не смерти их отца радовалась, а их благополучию. И если бы вы, Madame, имели несчастье лишиться своего мужа…
— Слушайте! — воскликнула она. — Вы уже второй раз говорите мне о смерти моего мужа. Это противно. У нас так не делают, при живом. Мы — иностранцы, я даже вам скажу, что мы — русские, и (уже на ходу, переходя в другую комнату за папиросами) русские своими ушами таких вещей слышать не могут, русские могут слышать только про свою смерть. Да!
— Madame, — звучал уже из коридора голос молодого человека, — вы меня не так поняли, я вовсе не хотел сказать, что вы непременно потеряете своего мужа, я только хотел сказать, что это с вами, как со всякой, может случиться.
— Теперь вы это говорите в третий раз! — взорвалась молодая женщина, уже куря и идя прямо на него и этим водворяя его в кухню. — И я этого больше слышать не хочу. Если это — страховка жизни, объявляю вам, что я чужих жизней не страхую.
— Но если Monsieur сам бы застраховал свою?
— Ни чужих, ни своих, это у нас не в крови, а кроме того, у нас нет денег, мы должны переезжать на другую квартиру, и…
— Но мое предложение как раз и рассчитано на лиц, переезжающих на другую квартиру. Во время квартирного переезда тоже могут быть несчастные случаи: стоявший шкаф, например, — шкаф, стоявший двадцать лет, — зеркальный шкаф, вы меня понимаете? — внезапно падает, и…
(“Какой ужас! — и она даже закрыла глаза. — Именно наш шкаф, данный нам именно за нестойкость…”)
— Мы не боимся падающих шкафов, — твердо сказала она, — мы, конечно, все делаем, чтобы шкаф не упал, но когда шкаф — падает, это — судьба, понимаете? Так вам ответит каждый русский.
— Русские всегда говорят “нет”, — задумчиво сказал молодой человек, покачиваясь в коленях, — в Медоне (я живу в Медоне) есть целый русский дом, который не говорит по-французски. Стучишь в дверь, выходит господин или дама и говорит: “Niet”. Тогда я сразу ухожу, потому что знаю, что меня не поймут. Да, не часто меня понимают так, как вы, Madame. И, чтобы возвратиться к страховке…
— Лучше не возвращайтесь! — горячо и сердечно воскликнула она. — У нас все резоны не страховаться: во-первых, мы совершенно бедны и, все равно, не будем платить, предупреждаю вас, как честный человек, — вы будете ходить и ничего не будете получать, вы будете писать, и мы никогда не будем отвечать, — во-вторых, а для нас во-первых, — это нам, моему мужу и мне, претит одна мысль о деньгах за смерть кого-нибудь из нас.
— Monsieur думает — как вы? — спросил инспектор. — Он как будто не понимает по-французски.
— Он отлично понимает и думает совершенно как я. (И, чтобы как-нибудь загладить, рассеять:) Может, — когда мой сын вырастет и женится… Но мы — другого поколения, лирического поколения… (И, видя, что на этот раз он не понимает:) Мы — “сантиментальные”, “суеверные”, “фаталисты”, вы, наверное, уже об этом слышали? Про вme slave [Славянскую душу (фр.).]?
— Да, я даже такой фильм видел с матерью. Старый русский генерал dans un bonnet d’astrakhan [В папахе (фр.).] венчается в огромном храме и, заметив, что его молодая жена любит бедного офицера, тут же один уезжает в Сибирь, бросая ему из саней свой кошелек. Моя мать даже плакала… (И, после долгого раздумья:) Ваши чувства делают вам честь, и будем надеяться, что ваш сын будет вас радовать. У него всегда такой аппетит?
(“Нужно предложить сесть, — в который раз мелькнуло у нее в голове, — ведь сейчас это — гость, но куда поставить стул? Или уж — папиросу…”)
— Я пятнадцатый сын, — задумчиво и совершенно уже другим, сновиденным каким-то голосом продолжал инспектор, — а после меня было еще двое. Мне двадцать шесть лет, а моей матери пятьдесят два года. У нее было семнадцать человек детей, и два воспаления легких, и ей два раза взрезали живот, и даже три, потому что второй раз забыли в нем простыню… А выглядит она моей сестрой, и она так же стройна, как вы. Мы иногда с ней смеемся и шутим.
— Как хорошо — семнадцать! — с неубежденным жаром воскликнула собеседница. — Все живы?
— Нет, только я жив; последний брат — ему было тридцать четыре года — в прошлом году разбился в автомобиле о дерево.
— А… другие? — робко спросила она.
— Другие? Все от несчастных случаев. Тонули, падали, иные — сгорали живьем (il y en a qui sont brыlйs vifs).
(“Жанна д’Арк”, — еле слышно произнес мальчик.)
— …И вы понимаете, что я не могу жениться? Что я это сделаю возможно позже, возможно позже… Мать — просто не сможет… О, нас очень сурово воспитывали, и, если бы я сейчас осмелился возразить отцу, я бы, конечно, получил пощечину, и я бы ее принял. Моему отцу шестьдесят два года, и он весит сто пять кило.
— Но ваши родители, наверное, не парижане?
— Нет, парижане, то есть мать — парижанка, а отец — нормандец. Посмотрите на меня, я ведь не так уж мал (он все время высился над ней, как башня), а я еще из всех нас — самый неудачный. Другие были — великаны! Но так как уцелел именно я, я и не должен жениться, ни жениться, ни погибнуть от несчастного случая, ибо если бы я ушел, — ушли бы трое… А мать вашего роста и вашего сложения, но у таких матерей и бывают такие сыновья. О, вы не знаете мою мать, она каждый раз, как поздно бы я ни вернулся со службы, — несчастные случаи, ведь, во все часы! — в десять часов, в одиннадцать часов, в двенадцать часов, в один час, — встает и греет мне обед. Вот сегодня она выйдет мне навстречу в Issy-les-Moulineaux. Разве я могу жениться? Мне двадцать шесть лет, и я ни разу, понимаете, ни разу, не пошел без нее в синема и не проехался на пароходике. On prend tous ses plaisirs ensemble [Мы всегда развлекаемся вместе (фр.).]. Разве я могу жениться?
— Вы — чудный сын! — от всей души воскликнула она, невольно переводя глаза на своего и точно спрашивая. — Дай Бог здоровья вам, и вашей матери, и вашему отцу!
— Да, здоровье мне необходимо, мне уходить — нельзя. Будем надеяться, что и ваш сын будет вас радовать. Чем ты хочешь быть, мальчик?
— Service militaire [Здесь: отслужу в армии (фр.).], a потом авиатором.
— Нет, авиатором быть нельзя, — твоей матери слишком часто пришлось бы смотреть в небо, а несчастных случаев достаточно и на земле. Вот военная служба — другое дело. Хорошая пора, лучшая пора, таким счастливым ты потом уже никогда не будешь… Итак, Madame, желаю вам счастья в вашем сыне. И простите, если я чем-нибудь задел ваши чувства… Вы любите своего мужа, у вас очаг, вам страховка так же не поможет, как и мне, я теперь вас понял…
И, нажав, на этот раз, ручку двери, на которую столько раз уже, беспоследственно, клал руку, с глубоким поклоном:
— Благодарствуйте и простите.
— Вы с ума сошли! — взорвался муж, зверем выскакивая из-за стола. — Я из-за вас всюду опоздал!
— Почему же вы не вышли? — спросила она, сама сознавая лицемерие вопроса.
— Почему? Да потому, что вы с ним загородили дверь, я как в западне сидел.
— А я нечаянно съел весь помидор, простите, мама, я так заслушался, что съел и вашу часть. — И, приставляя к губам носик чайника: — Ох, пить хочу! Вы знаете, он так говорил, что у меня в горле пересохло…
Стук в дверь.
— Простите, Madame, я только еще хотел вам сказать, что сегодня иду с матерью в кинематограф…
Проводив мужа, то есть получив в руку, вместо руки, ручку захлопнувшейся за ним двери, и уложив сына, пошедшего в постель, как камень ко дну, и только тогда, да и то не сразу, придя в себя, — во всем этом была напряженность сна, и сердце ее билось совершенно как у того, летевшего со стройки, — она встала к столу и на обороте первого попавшегося конверта высчитала, что пятнадцатым он, двадцатишестилетний, у пятидесятидвухлетней матери мог быть только при условии, что она вышла замуж пятнадцати лет и рожала своих семнадцать человек сыновей одного за другим, без единого дня перерыва. Бывает… С трудом, но — возможно… И уже гораздо возможнее, если три раза, например, близнецы (которые, конечно, и погибали парами: двое сразу утонуло, двое сразу упало, двое сразу сгорело, — тогда и смертей меньше)… Но, все-таки, чтобы все, все семнадцать минус один он, погибли от несчастных, таких разнообразных, всех имеющихся налицо случаев… Учитывая при этом одновременную развязность и официальность тона, которым он это сообщил, точно говоря наизусть прейскурант… И сравнивая этот голос с тем, которым он говорил о матери, той, что выйдет к нему навстречу в Issy-les-Moulineaux.
Что это, вообще, было? Она не знала. Но даже, если в приливе странного вдохновения, тут же все это выдумал, — разве не умилителен этот миф о себе, семнадцати-сыновней матери последнем уцелевшем, безумно преданном сыне? Разве это не мечта о себе — лучшем, себе — настоящем? Не вопль настоящей profession manquйe! [Неосуществленной мечты (фр.).] Не вся потенция сыновности?
Двадцати шести лет, будучи высоким, красивым, на собственный взгляд, да и на всей парижской улицы взгляд, — неотразимым, рассказывать чужой, не старой еще, женщине, — да и вовсе молодой во тьме коридора! — что до сих пор получает от отца пощечины и охотно их принимает. Разве это мечта современного молодого человека? И даже — старинного молодого человека?
Может быть, — думала она дальше, — не ручаюсь… Может быть, и семнадцати человек детей никаких не было, может быть, раз их не было, и семнадцати смертей не было, может быть, и нормандского отца, дающего пощечины — каждая в сто пять кило весом! — не было, может быть, — и, кажется, верней всего, и в этом, кажется, всё, — отца вовсе не было.
Но мать — была.
Июнь 1934