Источник: «Российская газета» — Центральный выпуск №4486 от 8 октября 2007 г.
Автор: Вячеслав Недошивин
Интервью после смерти, беседа с человеком через 66 лет после его самоубийства — возможно ли это? Представьте — да! Ибо Марина Цветаева, наш нынешний собеседник, не просто современница- она всю жизнь, каждым часом своим, вела своеобразный диалог с будущим — разговор с нами — внуками своими и даже правнуками.
«К вам, живущим через 10 лет…» — подобных обращений в ее стихах, прозе, в записных книжках и сводных тетрадях великое множество. Она говорит через десятилетия, может, через века, будущим меряет себя, завтрашним днем оценивает поступки свои. А кроме того, ее записи и письма, 4 полновесных тома, лишь недавно открытых в архивах, не только поражают откровенностью, обнаженностью мысли, но касаются тех проблем, которые будут волновать вечно: любви, предательства, чести, непреклонности таланта. Да и сами записи ее — это вопросы и ответы великого русского поэта!
Идея «поговорить» с Цветаевой (а верней — с точностью до буквы «составить» беседу из фраз, мыслей и мнений поэта) пришла в голову журналисту, литературоведу, кинодокументалисту Вячеславу Недошивину, который вот уже 20 лет занимается Серебряным веком русской поэзии. Десятки фильмов о поэтах снято по его сценариям. Ныне уже третий год он снимает 40-серийный фильм «Безымянные дома. Москва Серебряного века». Фильм будет заканчиваться беспрецедентными 8 сериями о жизни как раз Марины Цветаевой. В какой-то мере именно это — знание жизни и наследия Цветаевой!- дало ему некое внутреннее право все-таки попробовать, и все-таки — задать поэту эти вопросы.
«Интервью» с Мариной Цветаевой
1. Заповеди
— Марина Ивановна, когда-то Вы написали: «Дорогие правнуки, читатели через 100 лет! Говорю с Вами, как с живыми, ибо Вы будете…» Выходит, знали, что останетесь? Чуяли свою, пусть будущую, но оглушительную славу?
— «Я не знаю женщины талантливее себя. Смело могу сказать, что могла бы писать, как Пушкин. Мое отношение к славе? В детстве — особенно 11 лет — я была вся честолюбие. «Второй Пушкин» или «первый поэт-женщина» — вот чего я заслуживаю и, может быть, дождусь. Меньшего не надо…»
— Гений сжигает человека дотла. Это известно. Но гений — женщина? Ведь есть же семья, дети, быт? Как это совместить? И совместимо ли это?
— «Пока не научитесь все устранять, через препятствия шагать напролом, хотя бы и во вред другим — пока не научитесь абсолютному эгоизму в отстаивании своего права на писание — большой работы не дадите».
— «Прочитав» Вашу жизнь, я заметил: Вы вечно смеялись над своими бедами. Даже на могиле хотели написать: «Уже не смеется…» А над чем, по-вашему, смеяться нельзя?
— «Слушай и помни: всякий, кто смеется над бедой другого, дурак или негодяй; чаще всего и то, и другое. Когда человеку подставляют ножку, когда человек теряет штаны — это не смешно; когда человека бьют по лицу — это подло».
— Да-да, это Вы говорили дочери, когда она впервые увидела клоунов в цирке. А что вообще можно назвать Вашими — «цветаевскими» заповедями?
— «Никогда не лейте зря воды, потому что в эту секунду из-за отсутствия этой капли погибает в пустыне человек. Не бросайте хлеба, ибо есть трущобы, где умирают. Никогда не говорите, что так все делают: все всегда плохо делают. Не торжествуйте победы над врагом. Достаточно — сознания. Моя заповедь: преследуемый всегда прав, как и убиваемый.
Никакая страсть не перекричит во мне справедливости. Делать другому боль, нет, тысячу раз, лучше терпеть самой. Я не победитель. Я сама у себя под судом, мой суд строже вашего, я себя не люблю, не щажу».
— Отсюда Ваш аскетизм? Простые платья, крепкие башмаки, а не модные туфельки? Или — из-за вечной бедности, из-за денег?
— «В мире физическом я очень нетребовательна, в мире духовном — нетерпима! Я бы никогда, знаете, не стала красить губ. Некрасиво? Нет, очаровательно. Просто каждый встречный дурак на улице может подумать, я это — для него. Мне совсем не стыдно быть плохо одетой и бесконечно-стыдно — в новом! Не могу — со спокойной совестью — ни рано ложиться, ни до сыта есть. Точно не в праве. И не оттого, что я хуже, а оттого, что лучше. А деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их нет».
— Ныне Вас бы не поняли. Но, может, в этом и есть Ваша сила?
— «Сила человека часто заключается в том, чего он не может сделать, а не в том, что может. Мое «не могу» — главная мощь. Значит, есть что-то, что вопреки всем моим хотениям все-таки не хочет. Говорю об исконном «не могу», о смертном, о том, ради которого даешь себя на части рвать…»
— Даже если все легко поступают иначе? То есть — «могут»?..
— «Не могу, даже если мир вокруг делает так и это не кажется зазорным. Утверждаю: «не могу», а не «не хочу» создает героев!»
2. Начало
— А помните первый стих, написанный в 5 лет? «Ты лети мой конь ретивый Чрез моря и чрез луга И, потряхивая гривой, Отнеси меня туда…» Вы еще говорили, как смеялись все, когда за обедом, прочтя его, Ваша мать не без иронии спросила: куда «туда», Муся, ну, куда — «туда»?..
— «Смеялись: мать (торжествующе: не выйдет из меня поэта), отец (добродушно), репетитор брата (го-го-го!), брат, и даже младшая сестра. А я, красная, как пион, оглушенная в висках кровью, сквозь закипающие слезы — сначала молчу, а потом — ору: «Туда, туда — далёко!..»
— Не знали, не знали еще слова «вечность»… А, кстати, о чем с юности больше всего мечталось?
— «Моя мечта: монастырский сад, библиотека, старое вино из погреба, длинная трубка и какой-нибудь семидесятилетний «из прежних», который приходил бы по вечерам слушать, что я написала, и сказать, как меня любит. Я хотела, чтобы меня любил старик, многих любивший. Не хочу быть старше, зорче. Не хочу, чтобы на меня смотрели вверх. Этого старика я жду с 14 лет…»
— И с четырнадцати, после смерти матери, забросили музыку. Почему?
— «Скульптор зависит от глины. Художник от красок. Музыкант от струн, — нет струн в России, кончено с музыкой. У художника, музыканта может остановиться рука. У поэта — только сердце».
— Судя по 7 томам сочинений, сердце оказалось необъятным?!
— «Стихи сами ищут меня, и в таком изобилии, что прямо не знаю- что писать, что бросать. Можно к столу не присесть — и вдруг — все четверостишие готово, во время выжимки последней в стирке рубашки, или лихорадочно роясь в сумке, набирая ровно 50 копеек. А иногда пишу так: с правой стороны страницы одни стихи, с левой — другие, рука перелетает с одного места на другое, летает по странице: не забыть! уловить! удержать!.. — рук не хватает!»
— С детства любили «превозможение», так вспоминали как-то?
— «Да. Опасные переходы, скалы, горы, 30-верстные прогулки. Чтобы все устали, а я нет! Чтобы все боялись, а я перепрыгнула! И чтобы все жаловались, а я бежала! Приключение! Авантюру! Чем труднее — тем лучше!»
— А что вообще любили в жизни? И любили ли жизнь?
— «Как таковой жизни я не люблю, для меня она начинает значить, обретать смысл и вес — только преображенная, т.е. — в искусстве. Если бы меня взяли за океан — в рай — и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая.
Любимые вещи: музыка, природа, стихи, одиночество. Любила простые и пустые места, которые никому не нравятся. Люблю физику, ее загадочные законы притяжения и отталкивания, похожие на любовь и ненависть. Люблю все большое, ничего маленького. И кошек, а не котят. Кошками не брезгую, пускай спят на голове, как они это любят. И, чем больше узнаю людей — тем больше люблю деревья! Обмираю над каждым. Я ведь тоже дерево: бренное, льну к вечному. А потом меня срубят и сожгут, и я буду огонь…»
— И еще — любили собак? Ваш муж, я читал, в молодости камнями отгонял бродячих псов, а Вы — Вы, напротив, именно их и приманивали хлебом…
— «Зверь тем лучше человека, что никогда не вульгарен. Душа у животного — подарок. Как не у всех людей…»
3. Встреча
— Еще девочкой Вы поняли: «Когда жарко в груди, в самой грудной ямке и никому не говоришь, это — любовь»? Скажите: у великих и любовь — великая?
— «Думаете, великие должны быть «счастливы в любви»? Ровно наоборот. Их меньше всех любят. Мне нужно понимание. Для меня это — любовь».
— А что значит для женщины — любить?
— «Всё! Женщина играет во всё, кроме любви. Мужчина — наоборот. В любви главная роль принадлежит женщине, она вас выбирает, вы — ведомые!»
— Ну, Марина Ивановна, оставьте хотя бы иллюзию…
— «Ну, если вам доставляет удовольствие жить ложью и верить уловкам тех женщин, которые, потакая вам, притворствуют, — живите самообманом!»
— А что для вас, для женщин, главное в мужчинах?
— «Слышали ли вы когда-нибудь, как мужчины — даже лучшие — произносят два слова: «Она некрасива». Не разочарование — обокраденность. Точно так же женщины произносят: «Он не герой…»
— Не герой, значит заранее — виноват?
— «Прав в любви тот, кто более виноват. Одинаково трудно любить героя и не-героя. Героизм — это противоестественность. Любить соперницу, спать с прокаженным».
— Но Сергею, мужу Вашему, когда Вы встретились, было 17, и он был просто красив. Вы даже замерли?..
— «Я обмерла! Ну можно ли быть таким прекрасным? Взглянешь — стыдно ходить по земле! Это была моя точная мысль, я помню. Если бы вы знали, какой это пламенный, глубокий юноша! Одарен, умен, благороден…»
— Но через годы Вы признались: «Личная жизнь не удалась»?
— «Это надо понять. Думаю — 30-летний опыт достаточен. Причин несколько. Главная в том, что я — я. Вторая: слишком ранний брак с слишком молодым. Он меня по-своему любит, но — не выносит, как я — его. В каких-то основных линиях: духовности, бескорыстности мы сходимся, но ни в воспитании, ни в жизненном темпе — всё врозь! Главное же различие — его общительность и общественность и моя (волчья) уединенность. Он без газеты не может, я — в доме, где главное газета — жить не могу».
— Извините за нескромный вопрос, но, выйдя замуж, Вы почти сразу влюбились в поэтессу Софию Парнок. Запретная тема, понимаю, но нешуточный этот роман длился полтора года. Вас осуждали за него при жизни. Но ведь осуждают и ныне?
— «Что бы люди ни сказали, они всегда скажут дурное».
— Но не значит ли это, что любовь поэта — всегда безмерность?
— «Понимаете, роман может быть с мужчиной, с женщиной, с ребенком, может быть с книгой. Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обратное — какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), исключая необычное — какая скука!»
— А тех и других? Вы ведь клялись, что никогда не бросите Соню, и никогда — Сергея? Или это Ваше — никого и никогда не бросать первой?
— «Люблю до последней возможности. Все женщины делятся на идущих на содержание и берущих на содержание. Я принадлежу к последним. Не получить жемчуга, поужинать на счет мужчины и в итоге — топтать ногами — а купить часы с цепочкой, накормить и в итоге — быть топтаной ногами. Я не любовная героиня. Я по чести- герой труда: тетрадочного, семейного, материнского, пешего. Мои ноги герои, и руки герои, и сердце, и голова…»
4. Революции
— Революция отняла у Вас всё: дом, дочь, умершую от голода, состояние, оставленное матерью. Но помните Ваши слова в 1907-м, когда Вы сами звали пожар восстания, в том числе и на свой дом? Помните: «Неужели эти…»
— «Неужели эти стекла не зазвенят под камнями? С каким восторгом следила бы, как горит наш милый дом! Только бы началось».
— Вы звали к восстанию. Редко кто из поэтов избежал в те годы подобных порывов. Но вот революция случилась, и что же? Не такую ждали, не тех звали?
— «Небо дороже хлеба. Главное с первой секунды Революции понять: всё пропало! Тогда — всё легко. У меня были чудесные друзья среди коммунистов. Ненавижу коммунизм. Ненавижу — поняла- вот кого: толстую руку с обручальным кольцом и кошелку в ней, шелковую — клёш (нарочно!) юбку на жирном животе, манеру что-то высасывать в зубах, презрение к моим серебряным браслетам (золотых-то видно нет!). Мещанство! Во мне уязвлена, окровавлена самая сильная моя страсть: справедливость. Сколь восхитительна проповедь равенства из княжеских уст — столь омерзительна из дворницких».
— Ответ на все времена! И, кажется, про все революции. Помните, еще мама говорила Вам: «когда дворник придет у тебя играть ногами на рояле, тогда это — социализм!» Да, есть два миропонимания, два слоя людей…
— «Две расы. Божественная и скотская. Первые всегда слышат музыку, вторые — никогда. Первые друзья, вторые — враги. У меня ничего нет, кроме ненависти всех хозяев жизни, что я не как они. Свобода — наш ответ на тот порядок, который не мы выбирали…»
— Как Вы выжили в те годы! Голод, холод, иней в углах квартиры, веревочки, которыми шнуровали ботинки и даже не закрашивали их чернилами, как другие. Вор, забравшийся к Вам, не только не взял ничего — сам дал денег. И тем не менее позвольте, прямой и трудный вопрос. Его и ныне обходят биографы. Скажите, 3-летнюю Ирину, свою вторую дочь, Вы просто не любили? И потому- бросили в приюте для сирот? Фактически — умирать?..
— «Я любила ее в мечте, никогда в настоящем. Не верила, что вырастет. Ах, господа! Виноват мой авантюризм. Когда самому легко, не веришь, что другому трудно. А теперь вспоминаю ее стыдливую, редкую такую, улыбку, которую она старалась зажать. И как она гладила меня по голове…»
— Но вы не поехали даже на похороны? Ее зарыли в общей яме. А ведь это по сути первая из утерянных могил Вашей семьи. И даже — Вашей могилы?
— «Чудовищно? Да, со стороны. Лучше было бы, чтобы я умерла! Но я не от равнодушия не поехала. У Али было 40, 7 — и — сказать правду?! — я просто не могла. К живой не приехала… И — наконец — я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат — у меня только Аля, и вот Бог наказал… Ирина! Если есть небо, прости меня, бывшую дурной матерью…»
— Иосиф Бродский (он родился за год до Вашей смерти), назвал Вас первым поэтом ХХ века. И он же про Вас сказал: «Чем лучше поэт, тем страшнее его одиночество». Это действительно так, это — правда?
— «Одинок всю жизнь! Между вами, нечеловеками, я была только человек. У всех вас есть: служба, огород, выставки, союз писателей, вы живете и вне вашей души, а для меня это — моя душа, боль от всего! Нет друзей, но это в быту, душевно- просто ничего. Я действительно — вне сословия, вне ранга. За царем — цари, за нищим- нищие, за мной — пустота…»
5. Любовь
— Вас спасала любовь. Даже в годы разлуки с мужем Вы писали стихи о ней. Но ведь посвящены они были отнюдь не мужу?
— «Слушайте внимательно, я говорю, как перед смертью: Мне мало писать стихи! Мне надо что-нибудь- кого-нибудь — любить — в каждый час дня и ночи. Одна звезда для меня не затмевает другой! И правильно. Зачем тогда Богу было бы создавать их полное небо! Человечески любить мы можем иногда десятерых, любовно — много — двух. Нечеловечески — всегда одного…»
— Но Вы «дорисовывали» любимых, украшали в воображении. Ведь даже очки не носили, чтобы не менять сложившегося представления о человеке?
— «Что я любила в людях? Их наружность. Остальное — подгоняла. Жизненные и житейские подробности, вся жизненная дробь, мне в любви непереносна, мне стыдно за нее, точно я позвала человека в неубранную комнату. Когда я без человека, он во мне целей — и цельней».
— Любить человека «без человека» — как это? Или права знакомая Ваша, которая пишет, что, уносясь в воображении, Вы забывали оглянуться — а поспевает ли за Вами Ваш новый избранник?
— «В одном я — настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста — свои речи, в грудь — свои чувства. Поэтому — все у меня в первую минуту: добры, великодушны, щедры, бессонны и безумны».
— Через любовь — в душу человека? Тоже — Ваши слова!
— «Подходила ли хоть одна женщина к мужчине без привкуса о любви? Часто, сидя первый раз с человеком, безумная мысль: «А что если поцелую?» Эротическое помешательство? Нет. Стена, о которую билась! Чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом…»
— Но ведь разочарования Ваши были горестней очарований…
— «По полной чести самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, грубеют, уподобляются один другому, что — руки опускаются, не узнаешь: вы ли? В любви в пять секунд узнаешь человека, он — слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь».
— Вы хотите сказать — выдумку, человека воображенного?
— «Да. В воинах мне мешает война, в моряках — море, в священниках — Бог, в любовниках — любовь. Любя другого, презираю себя, будучи любимой другим — презираю его. У каждого живет странное чувство презрения к тому, кто слишком любит нас. (Некое «если ты так любишь меня, сам ты не Бог весть что!»). Может, потому, что каждый знает себе цену…»
— Но Вы написали в стихах: «Я тебя отвоюю…» Выходит, Тютчев прав: любовь — поединок? А если так, то что тогда — победа?
— «Первая победа женщины над мужчиной — рассказ о его любви к другой. А окончательная победа — рассказ этой другой о любви к нему. Тайное стало явным, ваша любовь — моя. И пока этого нет, нельзя спать спокойно…»
— Смешно! А что тогда измена?
— «Измены нет. Женщины любят ведь не мужчин, а Любовь. Потому никогда не изменяют. Измены нет, пока ее не назовут «изменой». Неназванное не существует. «Муж» и «любовник» — вздор. Тайная жизнь — и явная. Тайная — что может быть слаще?..»
— У Вас было много любви. Но я действительно расхохотался, когда всех любовников своих Вы назвали потом «стручками», а одного — вообще «кочерыжкой». Но, если серьезно: Ваши разочарования — это завышенные требования, преклонение мужчин перед талантом, или, как написал один- просто страх перед Вами. Скажите, Вас боялись?
— «Боялись. Слишком 1-й сорт. Не возьмешь за подбородок! Боялись острого языка, «мужского ума», моей правды, силы и, кажется, больше всего — бесстрашия. У меня было имя, была внешность и, наконец, был дар — и всё это вместе взятое не принесло мне и тысячной доли той любви, которая достигается одной наивной женской улыбкой. Это всегда одна и та же история. Меня оставляют. Без слова, без «до свиданья». Приходили — больше не приходят. Писали — не пишут. И вот я, смертельно раненая — не способна понять — за что? Что же я все-таки тебе сделала??? — «Ты не такая, как другие». — «Но ведь именно за это и…» — «Да, но когда это так долго». Хорошенькое «долго» — вариант от трех дней до трех месяцев…»
— А как случилось, что в эмиграции Вы встретили самую большую любовь?
— «Как случилось? О, как это случается?! Я рванулась, другой ответил. От руки до губ, где ж предел?.. Я скажу вам тайну. Я — стихийное существо: саламандра или ундина, душа таким дается через любовь. Как поэту — мне не нужен никто. Как существу стихийному, нужна воля другого ко мне — лучшей…»
— Вы посвятили этой любви две поэмы. О ней знали все. Вы даже ушли из дома. Но ведь семья, взрослая дочь, ползучие сплетни русской колонии?..
— «Есть чувства настолько серьезные, что не боятся кривотолков. Семья. Да, скучно, да, сердце не бьется. Но мне был дан ужасный дар — совести: неможения чужого страдания. Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы! Но кто бы меня — тогда убедил?! Я была уверена (они уверили!), что без меня умрут. А теперь я для них — ноша, Божье наказание. Все они хотят действовать, «строить жизнь». Им нужно другое, чем то, что я могу дать».
— Может, Париж виноват? Чуждое всем вам окружение?
— «Париж ни при чем — то же было и в Москве. Не могу быть счастливой на чужих костях. Я дожила до сорока, и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете. Почему? У всех есть. Я не нужна. Мой огонь никому не нужен, на нем каши не сваришь».
6. Эмиграция
— 17 лет чужбины! Невероятно! Скучали по родине в Париже?
— «Родина не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть ее — может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри, — тот потеряет ее вместе с жизнью. Моя родина везде, где есть письменный стол, окно и дерево под этим окном».
— «Мы плохо живем, — писали Вы из Парижа, — и конских котлет уже нет. Мясо и яйца не едим никогда. От истощения у меня вылезла половина брови». И несмотря на это Вы каждое утро обливались водой, варили кофе и порой полдня искали одно нужное слово. Писали стихи. Вернувшись, ни единого не напишете…
— «Когда меня спрашивают: «Почему вы не пишете стихов?» — я задыхаюсь от негодования. Какие стихи? Я всю жизнь писала от избытка чувств. Сейчас у меня избыток каких чувств? Обиды. Горечи. Одиночества. Страха. В какую тетрадь — писать такие? А главное, все это случилось со мной — веселой, живой, любящей, доверчивой (даже сейчас). За что? Разве я — живу? Что я видела от жизни, кроме помоев и помоек. Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги…»
— «Здесь я невозможна, в СССР не нужна», — сказали в эмиграции. Из-за стихов «невозможна», или — из-за характера? Из гордости дара, таланта или, извините — из-за гордыни?
— «Гордыня? Согласна. В нищете чувство священное. Если что-нибудь меня держало на поверхности этой лужи — то только она. Менять города, комнаты, укладываться, устраиваться, кипятить чай на спиртовке, разливать этот чай гостям. С меня достаточно — одного дерева в окне. Париж? Я его изжила. Сколько горя, обид я в нем перенесла. Ненавижу пошлость капиталистической жизни. Но не в Россию же ехать? Мне хочется за предел всего этого. На какой-нибудь остров Пасхи…»
— Да, помню, Вы даже мечтали оказаться в тюрьме…
— «Согласна на два года одиночного заключения (детей разберут «добрые люди» — сволочи — Сережа прокормится). Была бы спокойна. В течение двух лет обязуюсь написать прекрасную вещь. А стихов! (И каких)!»
— В тюрьму или в СССР — ничего себе — выбор? И — выбор ли?
— «Поймите, я там не уцелею, ибо моя страсть — негодование. Я не эмигрант, я по духу, по воздуху и размаху — там, оттуда. Но, слушайте! Ведь все кончилось. Домов тех — нет. Деревьев — нет. России нет, есть буквы: СССР, не могу же я ехать в свистящую гущу. Буквы не раздвинутся. Россия в нас, а не на карте. Мы — последние могикане. И презрительным коммунистическим «пережитком» я горжусь. Я пережиток, ибо все это — переживет и меня (и их!)».
— Скажите, занося ногу на сходни, чтобы плыть в СССР, Вы ведь знали: дочь — уже «коммунистка», муж — уже давно чекист, «наводчик-вербовщик» Лубянки? Вы всё это знали! И Вы… поехали?
— «Но выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась».
— Поразительно! И ведь Вы, в век соблазнительных идей, ослепивших мир, Вы ни разу не солгали словом. Единственная! Это всё — Ваше «не могу», то, которое и создает героев? Из-за которого себя даешь «на части рвать»?..
— «За мое перо дорого бы дали, если бы оно согласилось обслуживать какую-нибудь одну идею, а не правду: всю правду. Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, а зато… А зато — всё. А зато в мире сейчас — может быть — три поэта и один из них — я».
7. Судьба
— Накануне Вашего возвращения Сталин наградил орденами 172 писателей. Даже молодых совсем- Симонова и Алигер. Всех, кроме Ахматовой, Пастернака, Платонова и даже Булгакова, которого, пишут, любил…
— «Абсурд! Награда за стихи из рук чиновников! А судьи — кто? Поэт-орденоносец! Какой абсурд! У поэта есть только имя и судьба. Судьба и имя…»
— Но Вас не приняли не только чиновники — не приняли писатели. Общения с Вами испугались даже братья-поэты. Ни родных — муж, дочь и сестра в тюрьме, ни угла своего — ничего…
— «Да, когда была там, у меня хоть в мечтах была родина. Разумнее не давать таким разрешения на въезд. Москва меня не вмещает. Это мой город, но я его — ненавижу. Обратилась в Литфонд, обещали приискать комнату…»
— Да, да, ныне известно: Фадеев на Вашу просьбу написал: «Тов. Цветаева! Достать Вам комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади…»
— «Не могу вытравить из себя чувства — права. В бывшем Румянцевском музее три наших библиотеки: деда, матери и отца. Мы — Москву- задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться? Я дала Москве то, что я в ней родилась. Оспаривая мое право на Москву, Вы оспариваете право киргиза на Киргизию, тунгуса на Тунгусию. Я имею право на нее в порядке русского поэта. Вы лучше спросите, что здесь делают 1/2 миллиона немосквичей и что они дали Москве?
Меня жалеют чужие. Это — хуже всего, я от малейшего доброго слова — интонации — заливаюсь слезами, как скала водой водопада. Это судьба. Меня — все меньше и меньше. Остается только мое основное — «нет»…»
— Поэт, сказали Вы, должен быть на стороне жертв, а не палачей. Это так. Но Вы добавили: «И если история несправедлива, поэт обязан пойти против нее». Против истории? Возможно ли это?
— «Эпоха не против меня, я против нее. Я ненавижу свой век из отвращения к политике, которую, за редчайшими исключениями, считаю грязью. Ненавижу век организованных масс. И в ваш воздух, машинный, авиационный, я тоже не хочу. Ничего не стоило бы на вопрос — вы интересуетесь будущим? — ответить: — О, да! А я отвечу: нет, я искренно не интересуюсь ничьим будущим, которое для меня пустое и угрожающее место. Я действительно ненавижу царство будущего. Но если есть Страшный суд слова — на нем я чиста…»
— Вы безумно отважны! Таких и в истории России — единицы!
— «Считают мужественной. Хотя я не знаю человека робче. Боюсь всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя. Никто не видит, не знает, что я год уже ищу глазами — крюк. Год примеряю смерть. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Надо обладать высочайшим умением жить, но еще большим умением — умереть! Героизм души — жить, героизм тела — умереть…»
8. Смерть
— «Мне совестно, что я жива. Мои друзья о жизни рассказывают, как моряки о далеких странах. Из этого заключаю, что не живу. Когда болят зубы, хочется, чтобы это кончилось. Полное безразличие ко всему и вся. Отсюда до смерти — крошечный шаг. То же безразличие у меня — всеобщее, окончательное. Значит всё это: солнце, работа, близкие — само по себе ничего не стоит и зависит только от меня. Меня жизнь — добила. Раньше умела писать стихи, теперь разучилась. Затравленный зверь. Исхода не вижу».
— За 10 минут до смерти Вы написали: «Не похороните живой! Проверьте хорошенько!» Последние слова, доверенные бумаге. А за три дня до смерти сказали: «Человеку, в общем-то, нужно не так уж много, всего клочок…»
— «Всего клочок твердой земли, чтобы поставить ногу и удержаться. Только клочок твердой земли, за который можно зацепиться…»
— Не зацепились!.. Знаете, я долго не мог понять одной Вашей фразы: «Дать можно только богатому и помочь только сильному»… Странные слова. Я раньше думал, что это — неизжитое ницшеанство: слабые и неудачники должны погибнуть — в этом любовь к человечеству. Но теперь понял: они — о беззащитности, о неизбывной беззащитности гения. Мы не дали, мы — не помогли. А значит — виноваты, что Вы не удержались, не — зацепились…
— «Не горюйте. Я ведь знаю, как меня будут любить через 100 лет! Я та песня, из которой слова не выкинешь, та пряжа, из которой нитки не вытянешь. Будет час — сама расплету, расплещу, распущу: песню отдам ветрам, пряжу — гнездам. Это будет час рождения в другую жизнь…»
— Мы начали со славы. Теперь она у Вас — оглушительна!
— «Добрая слава? Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность…»
— И — последний вопрос. А если всё начать сначала, что Вы, Марина Ивановна, пожелали бы себе? Себе, стране?
— «Себе — отдельной комнаты и письменного стола. России — того, что она хочет…»